Я всегда был уверен, что дядя Давид и тетя Офелия встретились и жили где-то счастливо, потому что это была самая счастливая семья, какую я знал. А дети их…

Я не хотел сказать ничего дурного ни о Роберте, ни об Аиде, но это были уже люди другой, как принято говорить, формации. Новые русские. И совершенно не обязательно, чтобы новый русский был русским по национальности. Я знал татар, евреев и даже китайцев, которые были новыми русскими в гораздо большей степени, чем мой сосед Иван Данилович, сунувшийся было в начале девяностых в калашный ряд со своим товаром — он пытался наладить производство и продажу домашних пончиков, вкусных и недорогих, — и погоревший, причем так сильно, что даже головешек не осталось.

Почему мне вспомнился Иван Данилович, уже лет семь лежавший на Востряковском, и почему вспомнились тетя с дядей?

Потому, подумал Терехов, что я их недавно видел, я об этом забыл, но в памяти встреча сохранилась, когда-нибудь я вспомню, как все происходило.

Нужно писать, пока есть желание.

Он провел пальцами над клавиатурой, но клавишей касаться не стал. Провел указательным пальцем правой руки по холодному стеклу экрана и оставил след — будто яркая электрически заряженная полоса пересекла экран из угла в угол, и он стер ее взглядом. Не так нужно было писать эссе, совсем не так.

Терехов встал и принялся ходить по квартире, взглядом заставив экран компьютера погаснуть, чтобы заставка не мешала думать, а пройдя мимо незастланной кровати, поправил свисавшее до пола одеяло и, только оказавшись в кухне, подумал, что для этого не понадобилось никаких — даже мысленных — усилий.

Приняв, наконец, решение, Терехов подошел к окну в кабинете, выходившему на шумную улицу Вавилова. Окно это было всегда закрыто и даже заклеено. Тишина в кабинете нужна была Терехову больше, чем свежий уличный воздух, и окно отделяло кабинет от мира — все видно, но ничего не потрогаешь. Как в книгах, которые он писал.

Терехов притащил из кухни табуретку, взял острый нож, которым обычно чистил картошку. Поднялся на табурет и, уже протянув руку с ножом, чтобы разрезать бумагу, подумал, как все-таки нелепо и нелогично его сознание. Нож? Табурет? Глупость какая.

Он отнес табурет на кухню, нож прятать не стал, оставил на столе, не стал и возвращаться к окну — знал, что бумаги уже нет, она превратилась в пыль, рассеялась по комнатам, он ощущал эту бумажную пыль, запах ее оказался специфическим, запах слежавшейся, заплесневевшей бумаги, и еще он почувствовал, что воздух стал теплее; так, наверно, и должно было быть, но могло быть и не так, в конце концов, энергия могла рассеяться и в другой, совершенно непредставимой форме.

В раскрытое окно ворвались шумы, каких эта комната не слышала уже много лет, и звуки будто преобразили квартиру. На самом деле — Терехов понимал это, конечно, но думать хотел иначе, и думал именно так, как хотел — квартиру преобразили не звуки, а его новое представление о сути вещей.

Он заглянул в холодильник, не нашел ничего на полках и отправился в ближайший гастроном, хотя и не ощущал голода — ему нужно было совершать какие-то, все равно какие, механические действия, чтобы привести в порядок мысли, а поход в гастроном не предвещал неожиданностей и освобождал для раздумий не только сознание, но и все то, что, как представлялось Терехову, располагалось в той части его «я», которая до недавних пор оставалась полностью закрытой.

Он не стал запирать дверь — зачем? Он скоро вернется.

Глава двадцать шестая

— Я заканчиваю это дело, — сказал, смущенно улыбаясь, следователь Лисовский, ручку он держал вертикально, будто собирался ставить на лист бумаги одни лишь твердые точки, в глаза Жанне Романовне не смотрел, это ему было не нужно, точнее, он просто стеснялся, ему казалось, что в борьбе взглядов с Синицыной он постоянно терпел поражение, зачем же самому подставляться, когда все ясно и разложено по полочкам, осталось только поставить точки над i и предъявить обвинение. Или не предъявить. Можно и не предъявлять, вот в чем проблема. Решать ему — и сейчас он, наконец, сообразит…

— Я заканчиваю, — повторил он. — И у меня к вам последний вопрос. Я хотел бы, чтобы вы ответили точно и коротко, хорошо?

— Хорошо, — сказала Жанна. Она не пригласила следователя в гостиную, провела его в кухню и сесть тоже не предложила, он уселся сам. Лисовский чувствовал себя в квартире Эдика, как дома, и Жанну это раздражало; правда, муж убедил ее, что со следователем нужно вести себя откровенно и не скрывать ни одной мелочи, потому что…

Почему — она, честно говоря, не поняла; в последнее время, после того, как Эдик умер, она вообще стала плохо его понимать, а когда в ее жизни появился Володя, Эдик и вовсе перестал быть для нее светом в окошке — нет, если быть совершенно откровенной, то именно светом в окошке он и стал, всего лишь огоньком, на который она летела, когда ей становилось плохо в этом мире. Раньше Эдик был для нее всем, но тогда он был жив и подавлял ее сущность, в том числе и женскую, до которой, как ей иногда казалось, ему, вообще-то, не было никакого дела.

— Вопрос вот какой, — сказал Лисовский, подняв взгляд и посмотрев Жанне в глаза — установил контакт, теперь, если не поддаваться ее гипнотическому обаянию, он все-таки сумеет отличить ложь от правды. — Веревка, на которой повесился ваш муж… Извините, понимаю, что вам неприятно, но я должен… Этот моток вы приобрели в хозяйственном магазине напротив вашего дома ровно за сутки до… э-э… трагедии. Верно?

— Если вы спрашиваете… — Жанна и сама только что вспомнила: да, заходила в магазин, длинный и узкий, очень неприятный во всех отношениях, потому что там был постоянный полумрак, и в торговых залах покупатели терлись друг о друга боками, особенно когда было много народа, и, может быть, именно из-за тесноты продавцы тоже не отличались вежливостью. Веревку ей продала Соня, толстуха лет пятидесяти, мрачная, как Достоевский на известной картине, Жанна еще спросила, нет ли какого-нибудь пакета, ей не хотелось нести моток в руке, а сумки с собой она не захватила, так уж получилось, вышла из дома, перешла улицу… «Нет ничего, — буркнула Соня, отталкивая от себя веревку на противоположный конец прилавка. — Так донесете. Не белье, чай, вешать».

Почему она так сказала? Что имела в виду? Не могла ведь Сонька предвидеть, что произойдет на следующий день. Не могла, конечно, Жанне и самой это в голову прийти не могло, ничто не указывало на трагедию.

Почему она купила веревку и понесла домой, к Эдику?

— Вы что-то сказали? — переспросила Жанна.

— Я спрашиваю, — терпеливо повторил следователь, — для чего вы купили веревку?

— Какую веревку? — Жанна опустила взгляд, Эдик не хотел, чтобы она говорила о веревке, ему это было неприятно, и, к тому же, откуда следователь мог знать, что моток принесла в дом именно она? Его ведь при этом не было? — Не понимаю, о чем вы говорите.

— Жанна Романовна, мы договорились, что вы коротко и честно ответите на вопрос, и я поставлю точку в этом деле. Если хотите подробности… Меня заинтересовало, почему у вашего… у Ресовцева оказался непочатый моток веревки, который он использовал для… Там даже бирка упаковщика осталась, она упала на пол, когда он разматывал моток, наши эксперты эту бумажку нашли и приобщили… А дальше просто, сами понимаете. Рядом с домом, где жил Ресовцев, хозяйственных магазинов нет, рядом с его институтом есть, но там Ресовцева никто не видел, а если видели, то не запомнили. Напротив вашего дома расположен хозяйственный магазин, и я спросил там… Продавщица Примакова Софья Игоревна вас прекрасно запомнила, Жанна Романовна. Она — по ее словам — ненавидит такой тип женщин…

— Это каких? — ошеломленно спросила Жанна.

— Самостоятельных, уверенных в себе, внутренне талантливых, в общем, самодостаточных.

— Она так вам и сказала?

— Нет, конечно. Боюсь, Примакова таких слов не знает, но смысл выразила вполне отчетливо. Вы купили у нее моток веревки в одиннадцать часов семнадцать минут шестнадцатого числа, то есть за сутки до

Вы читаете Дорога на Элинор
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×