Особенно сильно досталось армии. В частности, береговой охране, куда мечтал пойти Богдан. Готовя передачу, Анна представляла себе как бы он теперь подивился её размаху: от «Плейбоя» до вооружённых сил!
Сведения о скверном положении в армии Анна получала из солдатских писем. После журнала без них не проходило и дня. Признавались в любви даже повзводно. И в пламенной, и в нежной.
В индивидуальных признаниях больше других упорствовал дагестанец Расул из береговой охраны. Делился не только тоской («трудно, мне, джигиту в море без коня»), но и лирическими четверостишиями, из которых Анне — по понятной причине — запомнились «надписи на кинжалах»: «Кинжал в руке глупца — / Нетерпелив./ В руках у мудреца — / Нетороплив». Или ещё: «Две грани. Обе кровь/ И смерть врагу пророчат./ Одну из них любовь,/ Другую злоба точит». Двустишия даже: «Чтоб владеть кинжалом, помни, друг,/ Голова куда нужнее рук». Или: «Тем он страшен, тем он жуток,/ Что не понимает шуток».
В основном, правда, Расул писал о любви. Жаловался. Но однажды, словно подглядев коллективные письма своих соратников к той же Анне, прислал такое: «Нет, не люблю стихов я о любви,/ когда о ней кричат, как о несчастье,/ нет, не люблю я песен о любви,/ когда, как о беде, поют о страсти./ Пусть сердце от любви сгорит — повсюду/ о ней твердить я, как о счастье, буду!»
Это послание поразило Анну и она решила было откликнуться, но Виолетта объявила, что, быть может, юноша и прав, но если бы он был ещё чуточку тупее, то был бы уже не дагестанцем, а лошадью. И что поражаться следует тут лишь масштабам его тупости.
Но главное, мол, что стихи писал не он. И утверждает она это не потому, будто в армии не до поэзии, и времени едва хватает на онанизм. Она основывается на том, что сочинял стихи и даже публиковал их другой дагестанец, хотя и с тем же именем — областной, но уже великовозрастный классик.
Тем не менее юный Расул — подобно другим армейским корреспондентам Анны — жаловался не только на любовь, но и на плачевное положение в сфере воинского питания. На просроченное масло, на консервы в заржавевших банках, на кислую капусту и гнилой картофель. Даже сервировка убогая: два металлических бачка на «духа», миска, ложка, кружка и протёртая, но общая оловянная тарелка с салатом из проквашенных огурцов.
«Разводящий» раздаёт, оказывается, еду, начиная с дембелей и сержантов. Хлюпает им половником со дна. Остальным — что осталось: кому листочек капусты, кому огрызок картошки в мутной баланде. На второе «шрапнель» перловая каша. Или жидкое варево из гречки. Полагается ещё масло, сахар к чаю и белый хлеб. Но это достаётся только дембелю. У «духа» же пустота в организме не заполняется, а голод никогда не проходит.
Как, впрочем, никогда не пройдёт у Расула и любовь к Анне Хмельницкой.
Анна огласила эти письма. Передача вызвала панику. Сразу же, впрочем, улёгшуюся. Только пенсионеры продолжали настаивать на отлове ворья в столовой береговой охраны и высказывать опасения, что скоро охранять город с моря будет некому.
Начальник штаба подверг Анну в печати осуждению, которое, несмотря на безвкусицу, оказалось гневным. Маразм так быстро, мол, крепчает, что достиг твёрдости сифилисного шанкра: на харчах господина Цфасмана мамзель Хмельницкая — и приписал «sic!» — размахивает голыми сиськами и учит охрану готовить харчи!
Узнав из статьи про греховную связь Цфасмана, жена его подкараулила Анну под козырьком студийного подъезда и набросилась на неё. Излагать образовавшиеся мысли, нелестные для Анны и полные угроз, она стала сперва на немецком, потом перешла на язык подстрочников, и только в конце — на русский мат.
Между ней и Анной чинно разгуливали сытые голуби. Анна спокойно предложила фрау Цфасман не блокировать ей путь ко входной двери. Птицы дёрнули головками и учтиво расступились — что сразу умерило пыл Цфасманши, повесившей вдруг голову и удалившейся прочь по каштановой аллее.
В лифте Анне стало её жалко, потому что она была пожилая, маленькая и розовая. И тоже — как плейбойевский замред — походила на устрицу. Потом ей стало перед ней и стыдно. Прежде, чем просмотреть новую почту, Анна позвонила Цфасману домой и тоже спокойно сообщила ему, что отношения между ними закончены.
Какое-то время Цфасман как мог сопротивлялся этому, потому что всегда остерегался всякого конца, а теперь испугался и смерти. Заверял Анну в любви, обещал оставить жену и выстроить новый дом. И даже — остановив в горле слёзы — искренне пригрозил повеситься, как Гусев. Без предупреждения и записки. Ибо, мол, мудрость вовсе не значит остыть к тому, что волнует в молодости.
Анна отвечала ему сбивчиво, но правильно. Каждому, мол, человеку — своё счастье. Ему, Цфасману, надо найти счастье не в том, чтобы повеситься, как Гусев, а, наоборот, в том, что он уже знает и что у него уже есть. Что же касается её, Анны, то хотя Цфасман сообразительный и состоятельный человек, но он уже женатый и весь для самого себя внутри израсходованный. И ничто нечаянное с ним больше не произойдёт. А сама она, Анна, хотя ещё молодая, уже заждалась своего счастья.
19. Высказать что-нибудь вертикально неучтивое
Объявилось оно не совсем нечаянно. После многих дней, которые оказались ей ни к чему, и после разных событий, необходимых тоже просто для существования или воспоминаний, Анна почувствовала однажды, что — всё! — её тоске о будущем пришёл конец. По-хорошему.
Произошло это за четыре месяца до нашей с ней встречи.
Чего-то важного она ждала уже с утра. Огорчилась даже, когда первым делом столкнулась в лифте с Дроздовым — и тот велел заглянуть к нему после летучки, обещав поделиться важной новостью о «Здоровой еде». Анна ждала чего-то более значительного. И не связанного с работой.
После летучки огорчился уже Дроздов: решение о ретрансляции программы питерской студией Хмельницкая встретила без особой радости. Вяло отреагировала и на последовавшее сообщение, что не исключена командировка в Питер к первой передаче. После паузы директор позеленел и пообещал ей триста премиальных долларов.
Не увидев в её глазах восторга и теперь, он постучал по столу сигаретной коробкой и, не задерживаясь на жёлтой краске, вспыхнул красной как светофор. Я, мол, этого больше не потерплю! А демократия — не то, что о ней думают! И я не вор! А весь навар с программ уходит на нужды студии! И коммунистам не позволю меня порочить! Тем более, что я демократ, и всё у нас в городе схвачено!
Анна пролепетала в ответ, будто претензий к нему не имеет, Виолетта его при ней не порочит, а сама она такая вялая по той причине, что ждала более важной новости. Не связанной со здоровой едой. Как бы личного свойства.
Директор вырубил светофор и повторил, что свои триста или двести долларов Анна получит. И что у него как раз есть для неё сюрприз личного свойства. С этими словами он протянул ей билет на открытие Сочинского кинофестиваля. Выступит даже премьер-министр. Хотя прибыл в город исключительно для того, чтобы отдыхать и загорать. Тоже, кстати, демократ из коммунистов.
Пока Анна прикидывала можно ли — в духе демократии — высказать что-нибудь вертикально неучтивое хотя бы о премьер-министре, Дроздов добавил, что вечером, на открытии, кроме самого премьера, кроме духа демократии и прочих столичных гостей, будет присутствовать известный продюсер Вайсман, бывший супруг известной же актрисы, которая давно сыграла чёрно-белую даму с чеховской собачкой и на которую Анна, говорят, похожа. Сказал, мол, так и сам Вайсман.
Звонил ему недавно из Москвы и справился о ней. Собираюсь, мол, на открытие и хотел бы обтолковать с вашей красавицей прекрасную идею.
Теперь уже Анна зажглась, но об идее Дроздов ничего не знал. Только что она прекрасная. Вот, мол, твой билет и спрашивай его сама: я обещал ему вас свести. То есть — не что-нибудь дурное, а просто познакомить.
Виолетта подтвердила, что Вайсман дважды звонил директору. И что это хорошо, ибо идея, значит, не просто прекрасная, а самая прекрасная! И что она за Анну рада. И ещё что — для контраста с журналом — одеться ей надо скромно. Хотя, мол, после журнала она и в трусах покажется монахиней, как берёза на том