срывались вниз. Разинешь варежку – можешь полететь вниз вместе с бревнами. Первый, верхний, ряд скатывался довольно легко и быстро. Работа с последующими рядами осложнялась тем, что часто отсутствовал наклон, и бревна не катились по лагам в реку. Тогда приходилось катить бревно руками и сталкивать вниз в реку. Это было трудной, быстро утомляющей работой. Для ее облегчения изготовлялись крючья – стальные прутья толщиной в 10-15 миллиметров, длиной в метр. С одной стороны они загибались в кольцо, чтобы держать, с другой – в полукольцо с заостренным, загнутым крюком. Мы становились впереди бревна, цепляли его крюком и тянули на себя, и оно катилось к краю штабеля. Надо было вовремя перешагнуть через бревно, чтобы оно не столкнуло вниз.
Работа на «срывке» сезонна и непродолжительна. Пока бегут бурные, весенние воды, надо успеть столкнуть все штабеля, чтобы лес успел сплавиться в крупные реки – Вымь, Сухону и Северную Двину.
Работы на «срывке» проводились все светлое время дня, продолжительность которого увеличилась часов до двадцати. В эти дни, лежа на нарах, я разговорился с зеком моего возраста. Рассуждали о побеге. Вывод напрашивался таков, что выжить здесь длительное время невозможно. Мой собеседник был осужден на десять лет. Мне за побеги добавят до такого же срока. Мы строили разные планы. Однако вскоре мой напарник как-то сник, стал избегать этой темы. Я понял, что на побег он не решится. Решил бежать один.
Уже были «сорваны» в реку по половине каждого штабеля, но еще можно было подойти к воде незаметно по расщелине между штабелями. В дальнейшем, когда штабеля станут низкими, подойти незаметно к воде будет трудно. Это торопило меня.
В один из дней, когда был подан сигнал на перерыв и заключенные сходились в отведенное место за штабелями, я скрылся в расщелине и быстро спустился к реке, по которой плыли редкие бревна. Погрузившись в воду, я не спеша поплыл к противоположному берегу. Течением меня относило в сторону лагерной зоны. Когда я был на середине реки, меня заметил стрелок на вышке и открыл огонь. Поднялась тревога. Охрана на штабелях также стала стрелять. Пули свистели над головой, некоторые буравили воду совсем рядом. Напрягая силы, я поплыл быстрее. До берега оставалось еще метров двадцать. Вот и он! Подняться сразу я не смог: намокшая ватная одежда тянула в воду. А рядом вздымали глину пули. Наконец я поднялся на невысокий берег и скрылся в чащобе. Чувство свободы, свежий лесной воздух прибавили сил, и я бодро бежал по руслу попавшегося ручья. Он повернул в сторону, впереди виднелась поляна. Не успев добежать до ее середины, я услышал громкий лай собаки. Оглянулся и увидел мчавшуюся ко мне огромную овчарку. Не дожидаясь, когда она бросится на меня, я лег на землю. Собака яростно терзала меня. Когда одежда была вконец изорвана и пропиталась кровью, охранник отозвал пса.
В зоне, выдав изрядное количество пинков, меня бросили в «шизо». Через несколько дней меня привели к оперуполномоченному – опять допрос, протокол, подписи и угрозы. Помог оклематься врач Боркин. Он освободил меня от работ на несколько дней.
Начались опять работы на лесоповале. Кончилось лето, осень, выпал снег. В один из воскресных дней, когда все лежали на нарах в ожидании очереди идти в столовую, за мной пришел охранник и отвел к «оперу». У него были еще двое в штатском -
судьи. Мне зачитали обвинение в совершении побега, и я расписался. «Преступление» квалифицировалось как контрреволюционный саботаж, и согласно статье 58, пункту 14, мне назначался срок наказания в десять лет исправительно-трудовых лагерей.
Пока оформлялись судом соответствующие бумаги, мысли мои были о том, как бы не опоздать в столовую, не потерять драгоценную пайку хлеба и черпак баланды. Наконец я услышал последнюю фразу: «…ранее отбытый срок не засчитывать. Новый срок в десять лет исчислять с момента судимости. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит». Я быстро расписался и бегом побежал в столовую. К счастью, пайки еще не раздавали. С этого дня я стал политическим заключенным.
Вскоре меня опять этапировали на «лудановскую каторгу». Всю зиму я терпеливо переживал царивший там произвол, старался не ввязываться ни в какие конфликты. Знал, что здесь запросто можно потерять жизнь. Смертной казни тогда не существовало. Матерым бандитам, ворам в законе, многократно судимым, имеющим срок, превышающий двадцать пять лет, терять нечего. Больше двадцати пяти лет срока не давали. Не было для них сдерживающего фактора, что ни сотвори – избей, ограбь, убей, – все равно больше двадцати пяти лет не дадут! Вот и развязался невиданный жестокий террор.
Чтобы избавиться от неугодного режима и тягот штрафного лагеря, бандюга затевал ссору с любым работягой. Мог размозжить ему голову любым подвернувшимся инструментом, зная, что больше уже имеющегося срока в двадцать пять лет ему не дадут. За убийство его долго содержали под следствием, не отправляя на работу. После суда его увозили в другой лагерь. Если и здесь несладко, он повторял то же самое, пока не попадал в приемлемое место заключения. О некоторых бандюгах шла слава: «У него мешок голов». Это означало, что он не раз убивал заключенных.
Однажды матерому вору в законе, сидевшему у костра, не понравилось мое высказывание в его адрес. Он ударил меня металлической штангой и поднялся для повторного удара. Зная, каков может быть результат, я решительно вскинул топор. Трудно сказать, чем бы закончился этот поединок, если бы не стрельба конвоира, вмешавшегося в этот инцидент.
Когда мы прибыли в зону, меня сразу отвели в «шизо», не выдав положенной пайки хлеба. Там меня раздели догола и втолкнули в холодную камеру. Мороз стоял за тридцать, стекло окошка было покрыто толстым слоем инея. Низкие дощатые нары были холодны, как лед. Земляной пол – еще холоднее. Чтобы не околеть, я, как попрыгунчик, все время подпрыгивал, переминался с ноги на ногу, размахивал руками, пытаясь согреться. Продолжалось это, как мне показалось, целую вечность. Наконец дверь отворилась. Мне бросили одежду, а затем перевели в другую камеру, где была плюсовая температура. На нарах сидели еще двое. Утром их вывели на работу, а к вечеру привели обратно. Они за что-то отбывали наказание в «шизо». Положение мое было бедственным. Я сильно исхудал и очень ослаб.
Что-то надо было делать, чтобы не погибнуть. Я решил объявить голодовку до тех пор, пока меня не вывезут из этой каторги. Когда утром меня вызвали на работу, я отказался выйти из карцера. По моему требованию мне принесли пару листов бумаги и ручку. Я написал заявление об объявленной голодовке и ее причинах на имя начальника Усть-Вымьлага. Опасаясь его пропажи, второй экземпляр заявления я оставил у себя. На другое утро передал его заключенному, которого приводили в камеру на ночь, чтобы он передал заявление шоферу лесовоза, а тот – в управление.
На четвертый день голодовки мне уже не хотелось есть. Через неделю начались галлюцинации, связанные с вкусной воображаемой пищей. В таком состоянии я увидел вошедшего в камеру охранника. Он сообщил, что меня ждет в санчасти доктор головного лагеря Боркин, просит меня прийти к нему.
Из уважения к этому человеку я поднялся и направился к выходу. На ступенях «шизо» меня ослепило яркое солнце, голова закружилась, и я начал терять сознание. С помощью охранника я добрался к домику санчасти. Алексей Александрович сидел в белом халате. Какое-то тепло исходило от этого человека. Он улыбался и приговаривал:
– Ах, Веселовский, Веселовский! Что же ты с собой сделал?
Он усадил меня на табуретку и стал расспрашивать. Все было ему понятно, но он настоятельно доказывал необходимость принять пищу:
– Завтра будет поздно! Спишут тебя, и никому ничего не докажешь!
Я категорически отказывался что-либо взять в рот до гарантии, что меня отсюда вывезут. Боркин повторял, что пищу надо принять именно сегодня, а завтра он обещал за мной обязательно приехать.
– Если это так будет – а я вам верю, – тогда я согласен пищу принять.
Боркин распорядился, и Лепила принес с кухни в железной миске какую-то жидкую эмульсию – какой-то отвар. Маленькими глотками я смог выпить половину порции.
На другой день приехал лесовоз, в его кабине сидел Боркин. Мне отдали все скопившиеся у охраны трехсотграммовые пайки хлеба, помогли взобраться в кабину, где я уселся рядом с Боркиным.
В головном штрафном лагпункте я долго не мог не только Работать, но и ходить – отлеживался на нарах, едва передвигаясь, получал в столовой баланду и больничные четыреста граммов хлеба. Спасибо Боркину! Когда я окреп, он устроил меня на кухню подсобным рабочим. Здесь еды перепадало больше, и поправка пошла быстрее. Однажды на кухню пришел с проверкой «опер». Он стал расспрашивать всех зеков, по какой статье судимы. Меня узнал, пробурчал:
– Откармливают тут беглецов.