значительном, и с восхищением смотрела на Князева и Александра. Они представлялись ей необыкновенными, основательными и благородными. Затем переводила взгляд на Станислава и ученого секретаря, уединенно разговаривающих, и на Анну и Ворсикова.

— Вы тоже пишете о деревне? — помня разговор с Тимониным, спросила она у Александра, желая сделать приятное ему, но только выказывая этим, что не читала его книг.

Хотя Александр издавался не меньше, чем другие подобные ему литераторы, и имел свою, среди читателей, известность, но потому, что имя его не упоминалось в общепризнанной будто и модной писательской обойме, без которой не обходилась теперь ни одна критическая статья, он оказывался как бы за бортом литературного процесса (как, впрочем, по той же причине умолчания за бортом оказывались многие достойные признания). Она была в том же (благодаря этим целенаправленным усилиям критики) невежестве по отношению к современной литературе, в каком находились многие.

— Нет, — ответил Александр, улыбнувшись на ее вопрос. Его занимал спор с Князевым, и он теперь будто и Князеву и Наташе сказал: — Аксаков со своим славянофильством, заметьте, славянофильством, — подчеркнуто добавил он, — дал 'Семейную хронику' и «Багрова-внука», а величие русского народа воспел Толстой.

XXIX

Всякое целое, как говорят философы, состоит из частей, дробящихся в свою очередь до бесконечности. Интересы жизни (помимо видимых, объединявших будто бы всех), которые по отдельности занимали Князева, ученого секретаря, Ворсикова, Станислава, Александра и других, всего лишь минуту назад, казалось, весело танцевавших в гостиной, были не только перенесены со всеми страстями в комнату Анны, но получили как бы усиление в ней. Словно пловец в бассейне, где он лучше других может показать себя, Князев, для которого атмосфера застолья была еще более своей средой, чем атмосфера гостиной, увидев новую для себя возможность достичь цели, не стал упускать ее. Он все настойчивее (через Мордовцева, сидевшего рядом) приступал к Александру с вопросами о русском народе и России, на которые нельзя было не отвечать, и вместо того чтобы поговорить с Наташей, как этого хотелось Александру, он принужден был отвлекаться на Князева. Чувство любви к народу, к которому он принадлежал, к его истории и будущему, требовало, как ему казалось, разъяснения и защиты. Он горячился и вгорячах высказывал, в сущности, неопределенные (по классовой принадлежности), но красиво звучавшие положения о совестливости, добре, нравственности и национальной будто бы разобщенности, веками разъедающей русских людей, которые как раз и хотел услышать от него Князев. Князеву хотелось ту обычную борьбу направлений, которая то с большей, то с меньшей силой ведется в искусстве и страсти которой в большинстве своем сводятся лишь к интересам личного престижа, достатка и возвышения, подчинить своим (мироедским) интересам борьбы, которую люди его толка, занимавшие некоторые посты, пробовали теперь навязать обществу. Различие взглядов на искусство, так называемые почвенничество и западничество, предполагавшие и различие взглядов на жизнь, ему хотелось наполнить иным содержанием и направить в приготовленное им русло, в котором оно было бы управляемо и ударяло (на выходе!) по тем лопастям, по которым хотелось бы Князеву, чтобы оно ударяло. В то время как общие усилия людей, чувствовавших потребность перемен, были направлены на поиски новых форм организации труда, как щекинский метод, получивший, к сожалению, только огласку, а не право на всеобщее внедрение: в то время как в сельском хозяйстве, где потребность перемен была особенно необходимой и где надо было восстанавливать утраченные нравственные связи человека с землей, говоря проще, чувство хозяина, и где выдвигались самые различные и важные (и тонувшие, к сожалению, в переписках) предложения, — Князев и стоявшие за ним, понимая это общее настроение и подлаживаясь под него, не только не думали о благе для народа, не только не ставили целью поиски нового, как делали это, к примеру, зелеполужский председатель Парфен Калинкин или секретарь райкома Лукин, предлагавшие закрепить землю за семейными звеньями, но, напротив, намеревались, использовав это общее в народе настроение, повернуть к старому, осужденному и отброшенному деревней быту, то есть к тем возможностям обогащения для одних, кто изворотливее (тезис этот был теперь снова вытащен на белый свет и пущен в оборот), и обездоливания других, кто не обладал этим даром изворотливости. Предлагалась, в сущности, подновленная князевщина; и хотя она предлагалась пока лишь в узких, наподобие стоцветовского (или дорогомилинского, или Дружниковых, Карнауховых и Лусо) кружках, хотя все сводилось пока к этим келейным, как теперь между Александром и Князевым, спорам, вызывавшим восхищение только у тех, кому жизнь их (по их достатку и праздности) казалась скучной и неинтересной и кому хотелось (к этой их праздности) прибавить еще славы и почестей, но для Князева, нацеленного на большее, эти келейные разговоры представлялись лишь отправной точкой, и он мысленно потирал теперь руки, глядя на Александра, как тот, горячась, бился в расставленных для него сетях и приманках.

— Но вы не можете не признать, — вместе с тем говорил он Александру (он сидел теперь рядом с ним, на месте Мордовцева), — что обломовское начало в русском человеке это не предмет для осмеяния, а коренная, вытекающая из глубин нашей жизни нравственная основа, и ломать ее это все равно что ломать хребет по той лишь причине, что он будто бы не так изогнут. В нас сидит это — издревле, испокон веку, — говорил он, в то время как по щегольскому виду, по живости, с какою вел спор, по направленности действий не только не напоминал Обломова, но более был похож на Штольца, которого отрицал. Ему, как это можно было предположить, хотелось, чтобы он сам был Штольцем, но чтобы все остальные, то есть народ, пребывали в обломовской безынициативности; и ради этого он готов был и себя называть Обломовым, чтобы только все видели искренность его. — Разве вы не согласны? — повторял Князев.

— Я не за немца Штольца, нет, — отвечал ему Александр, горячась.

— До сих пор народ и душа народа были единым понятием.

Штольц есть Штольц, что вы хотите?

— Штольц не в смысле инородного, привнесенного, а в смысле — движения жизни. Предположить, чтобы народ вновь закрыл для себя шлагбаум, это немыслимо. Нет, это невозможно, и нам никто не простит этого, — продолжал Александр, горячась. И по мере того как разгорался спор, затухали все другие за столом разговоры, и Станислав с ученым секретарем, оставив свои объяснения, потянулись к Александру и Князеву.

Комната Анны, как и прежде, была залита приглушенно-розовым (от торшера) светом, но впечатление общей влюбленности, уважительности и доброты, впечатление интимности, сейчас же возникшее у Наташи, едва она в сопровождении Александра вошла сюда, — впечатление это не то чтобы оттеснено было для нее на второй план и заменено этим, между Александром и Князевым, спором (по глобальным проблемам жизни), но было только дополнено чем-то новым и важным, чего она не вполне понимала, но что поднималось до высот государственной значимости и невольно заставляло ее по- иному смотреть на достаток и роскошь в квартире Стоцветовых. Она чувствовала, что эти имевшие государственную значимость вопросы в то же время были и вопросами ее жизни, жизни ее отца, Любы, сотен других простых людей, которых она знала, которых было большинство и с которыми, несмотря на старание отмежеваться от них, она сознавала связанной себя; и она с восхищением смотрела то на Князева, отстаивавшего свое, то на Александра, отстаивавшего свое, которое было ближе и понятней ей и вызывало уважение. Когда она оборачивалась на Анну и Ворсикова, она старалась только найти в них подтверждение своим мыслям и чувствам; и, находя, радовалась, словно те перемены жизни, которых она так хотела для себя, были не желанным, а свершившимся делом. Мир казался ей разделенным лишь на две половины: эту, в которой она была теперь, и ту, что лежала за этим целостным для нее кругом; и желание быть здесь и не возвращаться туда, где были только — ожидание суда, представлявшегося ей теперь ее позором, и неизвестность, — желание это вновь трепетно и болезненно охватывало Наташу. 'Какие здесь люди, какое общество, какие возможности… устроить себя', — думала она, и этот внутренний мир борьбы между тем, что было для нее по совести (то есть тем, что, если даже Арсения осудят, она не вправе бросить его), и тем, что означало устроить жизнь (то есть возможность иного и лучшего варианта замужества), — этот внутренний мир борьбы, непонятная для других возбужденность привлекали внимание.

— Нет, она мне нравится, ты присмотрись, как она глубока и воспринимает все, — говорила Анна о ней своему жениху-композитору, в то время как Наташа, слыша эти слова, боялась пошевелиться.

— Сколько можно, боже, сколько же можно? — затем сказала она на споривших брата и Князева. — Пойдемте лучше в гостиную. Может быть, вы тоже составите нам компанию, — обратилась она к Наташе. — Коля нам что-нибудь сыграет и споет. — И, не дожидаясь согласия, подняла Ворсикова и Наташу и, подхватив их под руки, повела в гостиную.

У Ворсикова было всего лишь несколько тех, ни о чем, популярных песен, которые включались в эстрадные концерты, и как только он негромким, хрипловатым, похожим более на шепот (как теперь вообще было принято исполнять песни) баском начал наговаривать под аккомпанемент рояля знакомую Наташе песню, она почувствовала, будто открылся еще один неповторимый мир душевной красоты. Она смотрела на Анну, завидуя подоброму и ее бриллиантовым сережкам, и ее светлому и прежде не показавшемуся платью, и ее счастью, так торжественно и на виду у всех свершившемуся.

После каждой исполненной песни Анна и Ворсиков сейчас же вскидывали глаза на Наташу. Они ждали ее оценки, Наташа видела это; но она так робела перед ними, что не могла произнести того, что они ждали.

— Великолепно, не правда ли? — начинала первой Анна.

— Да, мне очень понравилось, — соглашалась Наташа.

Она вся была во власти музыки и вместе с Анной удивленно повернулась на шум, доносившийся из коридора и мешавший слушать. Там уже одевались, и несколько подруг Анны в сапогах и дубленках, вошли в гостиную, чтобы проститься с ней и ее будущим мужем.

— Как, уже?! — воскликнула Анна.

— Мплая моя, половина второго, — заметила ей та, что подошла первой.

Сказанное относилось к Анне, но взгляд был брошен на Наташу и словно пробудил ее. 'Половина второго!' — ужаснулась она, представив, как сложно будет ей теперь добираться до дома.

XXX

Наташа уходила почти последней. Уже одетая, в шапке и с сумочкой, накинутой на плечо, она попрощалась с Анной, потом с Александром, задержавшим ее руку и заставившим смутиться и покраснеть ее, и, принужденно улыбнувшись затем, в то время как ей не хотелось делать этого, вышла на улицу. Москва уже спала. Вокруг было пустынно. Падал снег, оседавший на козырьках подъездов, подоконниках и крышах. За домами, на проспекте, видно было, как пробегали машины. Там еще теплилась жизнь, было движение, и Наташа, сопровождаемая Станиславом, невольно направилась туда. Она не

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×