которых, как утверждает эстетика, непременно должен преобразиться и внутренний мир человека; он, несмотря на свою опытность и на то, что хорошо знал, как пагубна праздность, — от простого ли желания перемен, или лишь из влюбленности в Ольгу (в чем он не признавался себе), был в восторге от ее способностей. Но Сергей Иванович, привыкший в жизни к тому, что блага даются за труд, а не за видимость его, и что то, что легко приобретается, никогда не бывает основательным, был в раздумье, побывав у Наташи. С одной стороны, ему приятно было видеть, что дочь обеспечена. 'Да, да, видимо, с головой', — повторял он уже не раз говорившееся им об Арсении. Но с другой — эта же обеспеченность, чрезмерная, как было очевидно ему, настораживала и вызывала беспокойство, словно что-то не то чтобы дурное, но неосновательное, зыбкое крылось под этим. Сергей Иванович словно бы чувствовал, что кроме внешнего, что дочь с гордостью показала ему, было что-то еще, чего он не разглядел, но что как раз и вызывало тревогу, от которой он долго не мог избавиться.

'Люди бы радовались', — пробовал было рассудить он (как посмотрели бы на все в других семьях). Потребность поделиться сомнениями и боязнь оказаться в неловком положении постоянно боролись в нем, особенно когда он бывал у Старцевых. То дурное, что он только подразумевал в непонятной и чрезмерной обеспеченности дочери, ему казалось, было известно другим и только позорило Наташу; но когда он все же решился у Старцевых заговорить о ней, он к удивлению своему увидел не осуждение, а интерес и одобрение в глазах Кирилла и Лены.

— Ну и что ж, что он пока еще под следствием, я уверена, что его освободят, — с той логикой, с какой обычно говорят женщины, полагающие, что в мире нет точнее оценок, чем 'мне нравится' или 'мне не нравится', какими пользуются они, сказала Лена. С прической а-ля Сенчина, открывавшей лицо и делавшей ее простоватой (и тем понятной и близкой Сергею Ивановичу), с уверенным взглядом на жизнь, совпадавшим со взглядами мужа, который теперь особенно (по общественной линии) был на подъеме, и с желанием покровительства, похожего более на жалость ('Дочь ушла, похоронил жену, потерял руку — не дай бог!' — говорила она), она вызывала доверие у Сергея Ивановича. — Пусть тратит. Он (Арсений) придет, а в доме уют, живи, занимайся делом. Нет, я бы на вашем месте только радовалась. Всем обеспечена, все есть, да кто же не хотел бы этого, — говорила она (и во второй и в третий раз, когда разговор заходил об этом).

Никитична, с которой затем и тоже не раз обсуждалось положение Наташи, была еще более категорична, чем жена Кирилла.

У нее не возникало сомнений, было ли дурно или не дурно то, что, по ее мнению, было подарком судьбы; «подарок» надо принимать, а не сомневаться в нем, что она и внушала Сергею Ивановичу.

— Другим бы — дай только, — рассудительно говорила она (точно так же, как она говорила о жизни). То, что было для Никитичны 'сорить деньгами', в чем она упрекала Наташу, и возможность сорить ими, дававшуюся не каждому, она разделяла. на несовместимые понятия. — Сорят не от ума, а имеют счастливые.

На нее же посмотреть любо-дорого, — добавляла она.

Она не столько убеждала, как приобщала отставного полковника к своим житейским мудростям, и в конце концов ему тоже начало казаться, что все происшедшее с дочерью было простым и естественным. 'Да иного и не могло быть с ней', — думал он, видя за обеспеченностью Наташи возможность Арсения обеспечить семью, то есть ту основательность, которую Сергей Иванович больше всего ценил в людях. Несмотря на свою прежнюю неприязнь к Арсению, еще не угасшую в нем, он, вместе с тем, казалось, был более теперь заинтересован в оправдании зятя, чем была заинтересована в этом Наташа. В то время как приближался день суда и надо было думать, как помочь Арсению, чтобы его оправдали, Сергей Иванович с удивлением замечал, что Наташа не только не вспоминала о муже (что уже само по себе представлялось странным), но постоянно находилась в каком-то том радостном возбуждении, которое не нравилось Сергею Ивановичу. Он не знал о ее знакомстве со Стоцветовыми и вечере, на котором она была у них, как не знал и о ее новых, относительно своего замужества, мыслях; но, не зная этого, чувствовал, что с ней происходило что-то будто нехорошее, связанное с прежними его опасениями за нее. 'То ли уверена так, — думал он. — То ли знает что-то'. Но когда, спросив у нее, была ли она у адвоката, услышал, что не была и что, по ее мнению, не было необходимости быть у него ('Что это изменит? Суд есть суд, и на него нельзя повлиять'), Сергей Иванович настолько растерялся, что не нашелся сразу, что ответить дочери. Он только пожал плечами, но про себя решил, что сходить к адвокату все же надо, хотя бы для очищения совести, чтобы было видно, что делалось что-то.

'Так же нельзя, нет, так нельзя', — весь вечер затем про себя повторял он.

XXXIII

Четырнадцатого утрем, как раз в канун суда над Арсением, Сергей Иванович, надев синий, в полоску, костюм, который не надевал с памятного майского воскресенья, когда вместе с Юлией готовился принять Наташиного жениха, и не сказав (вопреки своему теперешнему правилу) ничего Никитичне, куда и зачем идет, направился к адвокату Кошелеву.

Пройдя и проехав в троллейбусе по морозной Москве к центру и не заметив ни этого мороза, ни заиндевелой красоты улиц, он в десятом часу утра уже сидел в приемной члена Президиума коллегии адвокатов Кошелева и ждал вызова. Николай Николаевич, несмотря на занятость и, главное, на то, что визит не был предварительно согласован, все же решил принять отставного полковника.

— Да, да, знаю, по какому, — сказал он доложившей ему секретарше (хотя с тех пор, как разочаровался в деле Арсения, ни разу не открывал его).

Приемная Кошелева, как все подобного рода приемные, представляла собой небольшую как будто, но довольно просторную и светлую комнату с фикусом у окна, с секретаршей за письменным столом, уставленным телефонами, с круглой деревянной вешалкой в углу у двери и потертой посетителями мебелью — креслом и стульями, расставленными вдоль стены, — которая более чем говорила о количестве народа, бывавшего здесь. Пока Сергей Иванович сидел в неудобном, захватанном пальцами кресле, куда посадила его секретарша (по виду его нового костюма, то есть по бросившейся ей представительности предложив ему это почетное место), перед ним в приемной, как и во всем учреждении, протекала повседневная в разговорах, трениях и увязках служебная жизнь, о которой, если бы нужно было привести пример бесконечности, можно было бы сказать, что это и есть бесконечность. Несколько раз к Кошелеву входили и несколько раз выходили от него какие-то громко разговаривавшие юристы, как определил Сергей Иванович по долетавшим до него обрывкам фраз. Они говорили о каком-то только что будто завершившемся процессе, на котором произошла несправедливость, и защита, будто бы оказавшаяся не на высоте, не смогла повлиять на исход дела. Говорили об этом так, словно юристов интересовал не результат суда, не совершенная над кем-то несправедливость, которую надо было исправить, а лишь допущенная (тем-то и тем-то при разбирательстве) ошибка, профессионально очевидная им. Разговор их, вернее ошибку, о которой они говорили и которая, оказывалось, была возможна при разбирательстве, Сергей Иванович невольно переносил на Арсения, и ему становилось неловко и холодно от этого. Он вдруг как бы отключался от окружающего, думая об этом своем деле, а когда возвращался в действительность, в приемной толклись уже другие люди и говорили о другом, к чему он опять начинал прислушиваться.

Он не смотрел на часы и не знал, сколько ждал. Ему представлялось, что ждал долго, хотя прошло чуть больше получаса, как он опустился в кресло, и за эти полчаса в приемной ни на мгновенье не прекращалась раз заведенная жизнь, смыслом которой, казалось Сергею Ивановичу, было только движение в кабинет или из кабинета. Жизнь эта прерывалась то телефонными звонками, звонками-вызовами, поднимавшими секретаршу, то неожиданно наступавшей тишиной, когда все будто замирало — и секретарша, и звонки, и люди, находившиеся в приемной, — и Сергей Иванович смотрел только на обитую коричневым дерматином высокую дверь, за которой решалась чья-то судьба и куда он тоже вот-вот должен был войти со своим вопросом. Он как будто боялся чего-то, и чем ближе подвигалось время, когда его должны были пригласить (уже прошли, кто был впереди и некоторые из тех, кто явился позднее, видимо, по договоренности), тем сильнее охватывала его мелкая и неприятная душевная дрожь. 'Словно к маршалу иду', — с усмешкою пробовал говорить он себе, чтобы унять дрожь.

Раньше, когда он приходил по этим же хлопотам к Кошелеву, он не волновался, как теперь. Не волновался, может быть, потому, что все тогда только начиналось и он думал не о том, как будет принят известным адвокатом, а лишь о цели, ради которой шел. Он как бы закладывал тогда фундамент под то здание, в которое еще сам не верил, каким образом оно может быть построено (и будет ли построено вообще — по тому своему прежнему отношению к Арсению); но теперь — он пришел получить ключи от этого здания, представлявшегося (по новому отношению его к зятю) построенным, и этот изменившийся смысл вызывал в нем тревогу. Ему хотелось не просто услышать подтверждения, что Арсения оправдают, которые прежде решительно делал Кошелев, но получить гарантии — теперь же, здесь, в кабинете, — которые бы прояснили все и успокоили его.

Голос секретарши пробудил его.

— Пожалуйста, — сказала она, взглянув на него так, будто с ним произошла какая-то перемена, которую надо было понять ей. — Вас ждут.

— Да, да, благодарю, — ответил Сергей Иванович, вставая.

Оттого, что он сидел проваленно в кресле, костюм его помялся (на что обратила внимание секретарша), одернув его, Сергей Иванович пошел к оставленной для него полуоткрытой двери.

В кабинете было светло, было совершенно противоположно тому настроению, какое ощущалось в приемной. Сквозь морозные стекла окон и легкие, по бокам их, гардины (тоже будто морозного, голубоватого тона), как сквозь натянутые нити шелка, вливались лучи солнца, которое Сергей Иванович не замечал, идя сюда; лучи били теперь ему в лицо, и он (от неожиданности этого брызнувшего на него света) вынужден был приложить ладонь ко лбу, чтобы разглядеть стол и Кошелева за ним. Кошелев был в выгодном для себя положении, он сидел спиной к окнам (к простенку между окнами, в котором был установлен стол) и с удовольствием пользовался этим своим положением и наблюдал за входившими. Он дал возможность Сергею Ивановичу осмотреться, закрыть дверь, потом предложил ему сесть в одно из кресел перед столом. Затем, чтобы уравнять положение, как он любил делать, особенно когда приходили люди влиятельные, либо те, к кому он вдруг ни с чего будто проникался расположением (как теперь к отставному полковнику, перед которым чувствовал себя немного виноватым в том, что, взявшись за дело Арсения, не занимался им), — он поднялся из-за стола и, обойдя его, сел напротив Сергея Ивановича.

— Ну так что, завтра суд, — сказал он бодрым голосом, которым он хотел (с первых же слов) подтвердить свою прежнюю уверенность в деле Арсения. — Волнуемся? Это хорошо. Волноваться надо. Непременно надо, таков человек, если он живет по законам сердца и совести. — Это была стержневая идея, которую он разрабатывал в своей очередной брошюре и невольно решил проверить ее на Сергее Ивановиче.

— Как же не волноваться? — принимая доверительный (глубоко человечный, как воспринял его Сергей Иванович) тон, начатый Кошелевым, ответил он. — Мы ничего не знаем, к нему не пускают.

— Под следствием, а как вы хотели? Закон, — с улыбкою подтвердил известный адвокат, — он для всех один.

— И для преступников? И для безвинных?

— Произошло убийство, поймите, убийство, — как будто с наслаждением произнес он. — Хороши были бы там, в следствии, если бы не хотели разобраться во всем. Но в вашем деле ошибки не будет, нет, это исключено. — В то же время как мысль об ошибке пришла в голову Сергею Ивановичу (по

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×