Мариан ослепительно улыбнулась — до сих пор помню эту улыбку — и сказала:
— Может, сумею подыграть и без нот. Что ты хочешь петь?
— «Мальчик-менестрель».
— Моя любимая песня, — обрадовалась она. — В какой тональности?
— В «ля», — гордо заявил я — вон как высоко беру! — но и не без испуга: вдруг она в этой тональности не сыграет?
Ничего не сказав, она сняла с пальца колечко и довольно небрежно положила его на крышку пианино. Потом поудобнее уселась на табурете — зашелестел шелк, разбежавшийся во все стороны, словно запах духов, — и взяла вступительные аккорды.
Больше всего на свете я боялся стать посмешищем. Мариан вторично спасла меня от позора, но, наверное, особых причин благодарить ее сейчас не было. В первый раз были, и еще какие: сколько сил она потратила на то, чтобы я стал прилично выглядеть. Теперь же благодарить следовало не саму Мариан, а ее музыкальный дар. И все-таки это второе спасение я ценил даже больше первого, потому что на сей раз меня спасла не ее доброта, а другое из многих ее достоинств. Не знаю, пошел бы я воевать за доброту, а вот за дар божий пошел бы. И уже шел. Голос мой летел по залу, и я точно знал, кто именно идет на войну и что собирается защищать. Мальчик из песни — это был я, и шел защищать ее, Мариан. Моей страной песен была она. Не было солдата, который жаждал бы смерти больше, чем я в ту минуту; я стремился к смерти и не променял бы ее ни на какие мирские радости. И не мог дождаться, когда придет время разорвать струны арфы. Никогда не играть ей в рабстве, провозгласил я; что ж, теперь можно с чистой совестью сказать: в рабстве моя арфа не играла.
Песню я знал назубок и пел не задумываясь; мысли мои разбрелись в разные стороны; другие певцы смотрели в ноты, я же повернулся лицом к залу, но все равно видел, как бегают по клавишам пальцы Мариан, как поблескивают ее белые руки и совсем белая шея, а в голове проносились всевозможные смерти — не одна, а много, — какими я умру за нее. Но во всех случаях смерть, разумеется, приходила безболезненно, и венец я обретал без терний.
По тишине в зале я чувствовал, что все идет хорошо, но никак не рассчитывал на бурю аплодисментов — из-за ограниченности пространства голова от них закружилась куда сильнее, чем от хлопков в мой адрес после поимки мяча. Только позже я узнал: зрители вовсе не считали меня дураком за то, что я вылез на сцену безо всяких подручных средств для пения, наоборот, такое безрассудство пришлось им по нраву. Я стоял истуканом, забыв поклониться, а зрители топали от восторга ногами и громко требовали: «Бис!» Мариан не двигалась, она сидела возле пианино, чуть склонив голову. В замешательстве я подошел к ней и с трудом привлек ее внимание, выдавив ненужное:
— Они просят, чтобы я спел еще.
— А другие песни ты знаешь? — спросила Мариан, не поднимая головы.
— Ну, — промямлил я, — могу спеть «Сонмы ангелов святые», только это духовная песня.
На мгновение мрачноватое ее лицо смягчилось в улыбке; потом с обычной резкостью она сказала:
— Боюсь, тут я тебе не помощник. Эту песню подыграть не сумею.
Словно бездна разверзлась у меня под ногами — душа жаждала нового триумфа, меня распирало от счастья, и вот... Я просто был не в силах встретить такое разочарование по-мужски. Все же я попытался придать лицу беззаботное выражение, но тут из зала кто-то крикнул с сильным местным акцентом:
— У меня вроде это есть.
В следующую минуту говоривший поднялся на возвышение со старым потрепанным нотным альбомом под названием — до сих пор помню! — «Сборник лучших песен».
— Может, самое начало пропустим? — спросила Мариан, но я взмолился: хочу спеть все целиком.
Начало шло речитативом, завершался он, как обычно у Генделя, «бом... бом». Я очень гордился тем, что пою эти строчки: во-первых, полный минор, да и паузы выдержать не просто; к тому же я был достаточно музыкален и понимал — без вступления в куплете не будет того сладостного звучания. И еще одним эти строчки мне нравились: готовность принять пытки, которые хуже смерти, будоражила мое воображение. Менестрель шел на смерть, здесь же героине песни угрожало нечто хуже смерти. Я не имел понятия, что именно, но при моей страсти к преувеличениям представлял что-то жуткое. Мало того, песня была женская, и я чувствовал: через все мучительные испытания я прохожу не только ради Мариан, но и вместе с ней... Вместе мы смотрели в лицо судьбе, которая хуже смерти. И вместе воспаряли к апофеозу:
Ангелы, одеянья, золотые чертоги, девственная белизна — душа моя запылала от этих образов; и от ощущения полета, ибо медленно, но верно ввысь стремилась сама мелодия. Голос мой, наверное, ничего этого не отражал: ведь пение — один из школьных предметов, как и крикет, значит, выказывать чувства не полагается.
Мариан осталась за фортепьяно, отдавая мне свою долю аплодисментов. Но они все не утихали, и Мариан неожиданно встала, взяла меня за руку и поклонилась зрителям; потом отпустила руку, чуть повернулась ко мне и сделала низкий реверанс.
Вернувшись на место, я пришел в себя не сразу: слишком резок был переход из одного состояния в другое. Успех (конечно, успех, в этом я не сомневался) словно отделил меня от остальных; все вокруг молчали, пока кто-то не спросил, не собираюсь ли я стать певцом-профессионалом? От такого вопроса меня слегка покоробило, потому что в школе умение петь считалось не Бог весть каким достижением, и сейчас, блеснув в этом деле, я хотел еще сильнее принизить его.
— Лучше стать профессиональным крикетистом, — ответил я.
— Вот это по-нашему, — заметил кто-то. — Пусть Тед поостережется.
Тед, однако, эту шутку не подхватил. Задумчиво глядя на меня, он сказал:
— Как вы брали высокие ноты — заслушаешься! Никакой хорист не споет лучше. А как все замерли! Пролети муха — было бы слышно. Будто в церкви побывали.
Вот именно; я воздал должное религии, и теперь всем было как-то неловко выступать с мирскими песнями. Вечерело; став зрителем, я сразу почувствовал себя в безопасности, накатила сонливость. Должно быть, я вздремнул, ибо следующее, что я услышал, был голос Мариан, певший «Дом, милый дом». После музыкальных страстей, промашек и фальши, успехов, выхваченных из тисков неудачи, волнений для меня и остальных, было настоящим отдохновением слушать этот очаровательный голос, воспевающий счастливую жизнь в родимом доме. Я подумал о моем доме, как вернусь туда после праздников и дворцов; подумал и о доме Мариан, к которому никак не подходил эпитет «скромный». Пела она с чувством; но неужели ей и вправду хотелось тишины и покоя крытого соломой домика? Мне это казалось нелепым. В то же время я знал, что есть места куда более шикарные, чем Брэндем-Холл; может, объяснение в этом? Бывала ведь она в каких-то совсем больших домах в округе, вот и сравнивала с ними. Только потом я вспомнил, что эту песню она пела по просьбе зала.