ребенком, уже почти стал солдатом. Порой мне кажется, что вырос он как-то незаметно, семнадцать лет промелькнули, будто один день. Значит, легкая была жизнь? Где там! Всякое случалось. Начни только вспоминать - и эти семнадцать лет могут растянуться на все тридцать.
Вот интересно, думает ли об этом сам Гошка? О том, какой ценой дались отцу и матери его семнадцать лет. Но разве про это спросишь... Мне очень бы хотелось, конечно, чтобы сын думал, хоть изредка думал бы именно об этом, ведь не так много у него каких-то других забот, гораздо меньше, чем у отца в свое время. Во всяком случае, Гошка не знает, что такое голод. И слава богу, что не знает! Я вовсе не хочу, чтобы сын знал, что это такое.
Впрочем, голод - не самое страшное испытание. За свою жизнь я голодал трижды. Спора нет, это мучительно, когда хочется есть, а есть нечего. Ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. Ты словно чувствуешь каждой своей клеткой, как в тебе умирает плоть. И все-таки куда страшнее, когда в тебе умирает душа. Медленно, незаметно...
Гошка уходит из комнаты, ему некогда, нынче всем некогда, и я опять остаюсь один, потому что и мне тоже некогда. Вроде бы рядом семья, слышен каждый звук в нашей маленькой квартире, и тем не менее порой у меня такое ощущение, что нас всех разлучила какая-то злая сила, что мы больше не встретимся, не увидимся, даже если я и закончу свою новую статью, даже если Алина сдаст государственные экзамены, даже если Гошка поступит в полиграфический институт, даже если Юрик будет расти здоровым, даже если...
Ох как много их, этих 'даже если'!
Но тут я умышленно вызываю в памяти свою знакомую бурятку, не очень еще старую, но уже достаточно мудрую, которая великодушно растолковала мне однажды, что беда бывает голубая и черная. Голубая - это беда не беда, главное, чтобы все живы-здоровы были. А вот черная - это уже и впрямь беда...
'Надо бы позвонить, - думаю я про бурятку, - узнать...' Не про деньги, конечно, которые плакали, потому что бурятка на то и была мудрая, что умела брать в долг без отдачи. Она умудрилась в долг построить кооперативную квартиру. Бог с ними, с этими деньгами! Никогда их у меня не было и не будет, наверное. Ведь и бурятка эта, если разобраться, вовсе не виновата, что задолжала людям. А если и правда другой возможности у нее не было? А мэтры, тузы разные, у которых она занимала, все равно спустили бы эти денежки за просто так. Жаль, конечно, что добрая мудрая бурятка перепутала меня с маститыми социологами...
Не так давно с буряткой случился инсульт. И я ходил сам не свой. Мне было искренне жаль ее. Как бы там ни было, но бурятка эта - чудо природы. И другого такого не будет. Стоило сказать ей по телефону, что с Юриком плохо, она бросила все и пустилась в путь - с одного конца Москвы в другой, чтобы до глубокой ночи просидеть вместе со мной и Алиной в коридоре детской больницы, а потом, успокоив нас в благополучном исходе, уехать домой. Скажите, мысленно спрашивал я своих знакомых, многие ли из вас способны на это? Вот на то, чтобы по первому зову беды приехать к людям...
- Мама, поиграй со мной! - просит Юрик, и я, услышав его чистый голосок, выпрямляюсь за столом.
- Поиграй один. Сам с собой, - отвечает Алина, глядя, вероятно, в учебник.
- Один не могу. С тобой.
- Мне некогда.
- Ну тогда с браткой.
- Братка тоже занят. Он уроки делает.
- Ну тогда с папой.
- К папе нельзя!.. - строго говорит Алина.
'К папе нельзя...' - эти слова кажутся мне едва ли не самыми ужасными. Я комкаю лист бумаги, на котором было всего лишь несколько строчек. Но в это время Юрик садится на велосипед и начинает ездить по прихожей туда-сюда, причем громко гудит, изображая поезд метро, который произвел на него сильное впечатление. Он произносит время от времени: 'Осторожно! Двери закрываются! Следующая станция - 'Проспект Мира'!'
Почему-то Юрик чаще всего называет именно эту станцию, хотя нравится ему 'Новослободская', где он долго может зачарованно глядеть на витражи, даже не обращая внимания на поезда за спиной.
Может, и Юрик уже интуитивно угадывает особый смысл в слове 'мир'?
Тысячу раз права бурятка! Главное, чтобы не было черной беды. Чтобы все оставались живы-здоровы. Чтобы не было войны. Чтобы дети не гибли и не знали голода. Чтобы никто не бил и не убивал наших детей...
Кто-то звонит в дверь. Я настораживаюсь. По голосу в узнаю соседа, главного редактора одного ведомственного: журнала. Я слышу, как он просит Гошку купить два пакета кефира. То ли он в отпуске, этот главред, то ли на больничном. При случае он любит потолковать о среде обитания. Спорить с ним невозможно, главред ни во что не ставит чужое мнение. Что ж, главреду виднее. Под средой обитания он понимает воздух и воду. И только! Вам, говорит он мне при встрече на лестничной площадке, надо сменить среду обитания. Вы очень плохо выглядите, считает он. Что человек пьет, чем дышит, - это самое важное, авторитетно произносит он с нажимом, и по голосу и манере его можно принять не за главного редактора, а за кого-то еще главнее.
Главред уходит, и Юрик начинает гудеть еще сильнее. Гошка, как самый нетерпеливый, особенно когда дело касается младшего брата, молча уносит Юрика на кухню и закрывает дверь.
- Ты мешаешь папе работать! - жестко говорит Гошка.
- Я ему помогаю!.. - с отчаянием убеждает брата Юрик.
Больше всего Юрик не любит насилия. Он просто заходится в плаче. Я сижу как на иголках. Уж лучше бы Алина сама взяла Юрика в комнату. Гошка и без того не успевает толком делать уроки. А ему еще и рисовать надо. Автопортрет у него никак не получается. И это не блажь, а задание репетитора. К завтрашнему дню. Я слышал вчера вечером, как Алина сказала Гошке: 'О! Ничего, ничего-о... Старайся, и скоро на человека будет похоже'. Тот фыркнул, ясное дело, а мать посмеялась добродушно. Я с удивлением посмотрел на Алину и вдруг сказал ей с укором: 'Ты все посмеиваешься, а мне вот не до смеха что-то...' Алина глянула на меня, словно пытаясь увидеть совсем другого человека, и ответила с легкой обидой: 'Ты все позабыл, раньше ты часто смешил меня, когда мы поженились, когда Гошка был еще Юриком. Как сядем за стол - ты и начинаешь меня смешить, я вставала из-за стола голодная'. - 'Экономия за счет юмора', - я попробовал улыбнуться, с покаянием глядя на жену и невесело думая о том, что и ее тоже ломала жизнь все эти годы, но пока что не надломила, слава богу. А вот сегодня эти разорванные письма сказали мне яснее ясного, что Алина-то как раз и не выдержала...
Все кончается тем, что она забирает Юрика из кухни. Юрик мгновенно стихает. Ни плача, ни гуда... Наступает полная тишина. И вообще в доме тихо. Не лает собачонка на четвертом этаже. Не слышно сигналов азбуки Морзе на третьем этаже, у радиолюбителя, который, кажется, ловит эфир круглые сутки. Молчит пианино внизу, под полом. Не слышно назойливого буркотения телевизора за стеной...
Какая-то странная, нереальная, нездоровая тишина стоит во всем доме.
Я смотрю на часы. Скоро двенадцать.
- Мама! - кричит вдруг Юрик. - Не читай книгу!
Господи, Юрик...
Значит, с миром пока все в порядке.
Юрик возражает против того, чтобы мать отвлекалась от игры. Собственно говоря, она и не думает с ним играть. Она только делает вид, что участвует в игре, и порой даже старательно гудит, изображая машину, а сама заглядывает в учебник и в перерывах между гудением беззвучно шевелит губами, повторяя про себя никак не дающиеся фразы и пытаясь уловить сокрытый в них смысл.
В знак протеста, не принимая ее половинчатого участия и зная, что мать устремится за ним, бросив книгу, Юрик срывается с места и подбегает к двери в комнату отца, стуча в нее кулачонками:
- Папа, открой!
Я слышу, какая борьба разгорается за дверью. Алина оттаскивает Юрика.
- Я хочу к папе! - кричит он так, словно его разлучают с отцом на веки вечные.
И я не выдерживаю...
Я выхожу и беру сынишку на руки, что, как считает Алина, совершенно непедагогично - я ведь не сдавал