зашла так далеко, что убрала из своей комнаты фотографии, где была изображена Евгения. Она положила одну маленькую фотографию Евгении на дно комода для одежды, а большие – разложила на дне шкафов. Если я вдруг упоминала Евгению, мама обычно закрывала глаза, зажмуривалась и, казалось, что она страдает от невыносимой головной боли. Уверена, что она также затыкала уши и ждала, пока я не прекращу этот разговор, и затем продолжала заниматься тем, чем была занята до этого.
Папа тоже не упоминал Евгению даже во время обеденных молитв. Он не спрашивал о ее вещах, я же постоянно спрашивала маму, почему она убрала почти все фотографии Евгении и куда она их положила. Только Лоуэла и я думали о Евгении и время от времени вспоминали о ней вместе.
Иногда я посещала ее могилу. Вначале некоторое время я прибегала туда сразу после школы, разговаривала с ней над надгробной плитой. Слезы застилали мои глаза, когда я рассказывала дневные новости так же, как при жизни Евгении я спешила после школы к ней в комнату. Но постепенно встречающая меня тишина начала брать свое. Все труднее было представить, Евгения улыбается или как смеется. С каждым днем эта улыбка и смех все больше стирались из памяти. Моя маленькая сестренка действительно уходила. Я понимала, что мы не забываем людей, которых мы любим, но свет и тепло, ощущаемые в их присутствии, тают, как зажженные свечи в темноте, пламя все уменьшается и уменьшается, а время уносит нас вперед, все дальше от последнего мгновения.
Несмотря на все мамины попытки игнорировать и забыть эту трагедию, смерть Евгении подействовала на нее сильнее, чем я могла это представить. Ей не стало легче ни от того, что комната Евгении теперь была закрыта, а все, что напоминало о ней, спрятано, ни от того, что все избегали при ней упоминать имя Евгении. Мама потеряла ребенка, которого нянчила и о котором заботилась, и постепенно, сначала не так явно, она начала впадать в продолжительное состояние скорби.
Неожиданно мама перестала красиво одеваться, делать яркий макияж и прическу. Теперь она носила одно и то же платье изо дня в день и не замечала, что оно помялось или испачкалось. Не то, чтобы у нее не хватало сил, чтобы причесаться, но у нее даже не было желания попросить Лоуэлу или меня сделать это для нее. Маму больше не интересовали собрания ее приятельниц, и уже месяцами она никого не принимала дома, вскоре гости перестали приезжать в Мидоуз.
Я заметила, что мама с каждым днем становилась все бледнее и бледнее, а глаза ее всегда были печальными. Проходя мимо ее комнаты, я видела, что она лежит на своем диванчике, но не читает, а бессмысленно смотрит в пространство.
– С тобой все в порядке, мама? – спрашивала я, и она, прежде чем ответить, смотрела на меня некоторое время, как-будто вспоминала, кто я такая.
– Что? О, да, да, Лилиан. Я просто задумалась. Ничего страшного.
Потом на ее лице появилась пустая натянутая улыбка, и она пыталась читать, но когда я взглянула на нее снова, я обнаружила, что ничего не изменилось: закрытая книга лежит на коленях, взгляд тусклый и безжизненный, истерзанная отчаянием мама опять лежала, уставившись в пространство.
Если папа замечал что-либо, он никогда не говорил об этом при мне и Эмилии. Он не делал замечаний по поводу ее долгого молчания за обеденным столом, папа ничего не говорил о том, как мама выглядит, не выражал недовольства по поводу ее печального взгляда или наступающих время от времени приступов плача. После смерти Евгении, мама часто, без видимой причины, начинала плакать. Если это происходило за обеденным столом, она поднималась и выходила из столовой. Папа, моргая наблюдал, как она уходит, и снова принимался за еду. Однажды вечером, после шести месяцев со дня кончины Евгении, когда мама в очередной раз покинула столовую, я заговорила.
– Папа, ей становится все хуже и хуже, – сказала я, – она больше не читает, не слушает музыку и не хлопочет по хозяйству. Она не хочет видеть своих подруг и больше не ходит в гости на чай.
Папа откашлялся, вытер губы и усы, прежде чем ответить мне.
– На мой взгляд, это не так уж и плохо, что она больше не засиживается с этими болтушками, постоянно сующими свой нос в чужие дела. Она ничего от этого не теряет, поверь. А что касается этих глупых книжек, то я проклинаю тот день, когда она принесла первую в дом. Моя мать никогда не читала романов и не просиживала весь день, слушая музыку на Виктроле, скажу я тебе.
– Но что ей делать со всем этим временем? – спросила я.
– Что ей делать? Ну… ну, она могла бы работать, – отрезал он.
– Но я считала, что у тебя достаточно слуг.
– Да! Но я говорю не о работе в поле или в доме. Она могла бы присматривать за моим отцом или за мной, следить за порядком в доме. Она должна быть как капитан на судне, – гордо сказал папа, – и выглядеть как жена крупного землевладельца.
– Но, папа, это так на нее не похоже. Она не читает книг, не встречается с подругами. Мама совсем о себе не заботится. Она такая грустная, ее не волнуют ни ее прическа, ни платья, ни…
– Она слишком была занята тем, чтобы быть всегда привлекательной, – язвительно заметила Эмили. – Если бы она больше времени отдавала чтению Библии и регулярно посещала церковь, то не была бы такой подавленной сейчас. Что сделано, то сделано. Это было веление Господа, и оно свершилось. Мы должны быть благодарны Богу за это.
– Как ты можешь говорить такие жестокие слова? Это же ее дочь умерла, наша родная сестра!
– Моя сестра, а не твоя.
– Мне плевать на твои слова. Евгения также была моей сестрой, и я была ей более сестрой, чем ты, – заявила я.
Эмили рассмеялась. Я посмотрела на папу, но тот продолжал жевать, глядя перед собой.
– Мама такая печальная, – повторила я, качая головой. Я почувствовала, что слезы наворачиваются мне на глаза.
– Причина маминой депрессии в тебе! – обвинила меня Эмили. – Ты ходишь тут с серым лицом, на глазах вечно слезы. Ты изо дня в день напоминаешь ей о смерти Евгении. Ты ни на мгновение не оставляешь ее в покое, – объявила она. Ее длинная рука с вытянутым костлявым пальцем, протянувшись через стол, уткнулась в меня.
– Нет.