мои воспоминания – это Мидоуз, то время, которое я провел в нем. Большинство людей, которых я знаю, уже ушли. Надеюсь, что в лучший мир, – добавил он. – Иногда трудно оказаться единственным, оставшимся, на этом свете. – Но я рад, что прожил здесь так долго, и увидел, как ты выросла. Ты – прекрасная девушка, мисс Лилиан. Ты будешь для кого-то чудесной женой и у тебя когда-нибудь будет своя собственная плантация или что-нибудь также же большое и достойное.
– Если так будет, Генри, ты переедешь ко мне? – спросила я, вытирая слезы.
– Обязательно, мисс Лилиан. Вам не придется просить меня дважды. Ну, – сказал он, протягивая руку, – берегите себя и вспоминайте иногда старину Генри.
Я посмотрела на его руку, а потом шагнула вперед и обняла его. Это его очень удивило, и он застыл на мгновение, пока я стояла вцепившись в него, вцепившись во все хорошее и дорогое, что было в Мидоуз, вцепившись в воспоминание моей юности, в те теплые летние дни и вечера, в звуки губной гармошки в ночи, в мудрые изречения Генри, в воспоминание о том, как Генри суетился, чтобы помочь Евгении и мне, или как он отвозил меня в школу. Я вцепилась в эти песни, в эти слова, в эти улыбки и надежду.
– Мне надо идти, мисс Лилиан, – прошептал он. Его глаза блестели от непролившихся слез. Он поднял свой потрепанный саквояж и продолжил свой путь. Я пошла рядом.
– Ты напишешь мне, Генри? Дашь мне знать, где ты?
– Конечно, мисс Лилиан. Я нацарапаю пару весточек.
– Папе следовало бы попросить Чарлза, чтобы тот отвез тебя, – сказала я, не отставая от Генри.
– Нет, Чарлз занят своей работой. А мне не впервой такие пешие прогулки, мисс Лилиан. Когда я был мальчишкой, мне ничего не стоило пройтись от одного края земли до другого.
– Ты больше не мальчишка, Генри.
– Нет, мэм.
Генри сгорбился и пошел быстрее, и каждый шаг уносил его все дальше и дальше от меня.
– До свидания, Генри, – закричала я, остановившись. Некоторое время он просто шел, а потом, дойдя до поворота, он обернулся и я последний раз увидела, что он улыбается. Может, это было волшебство, а может, это работа моего безумного воображения, но он показался мне помолодевшим, как в те дни, когда он носил меня на своих плечах, напевая и смеясь. В моем сознании его голос был такой же частью Мидоуз, как пение птиц.
Вскоре Генри исчез за поворотом. На сердце была такая тяжесть, что трудно было передвигать ноги, и опустив голову, я направилась к дому. Когда я подняла голову, то увидела большую тяжелую тучу, надвигающуюся на солнце, и серую тень от нее над этим огромным зданием, отчего все окна стали мрачными, все, кроме одного: окна комнаты Эмили. Она стояла там, глядя на меня, и ее длинное бледное лицо выражало недовольство. Возможно, она видела, как я обнимала Генри, подумала я. Она-то уж точно извратит это мое проявление любви и превратит во что-нибудь грязное и порочное. Я с ненавистью и вызовом посмотрела на нее. Она, как обычно, холодно и криво улыбнулась, подняла руки, в которых была Библия и, повернувшись, исчезла во мраке своей комнаты.
Жизнь в Мидоуз продолжалась. У мамы были хорошие и плохие дни. Она часто уже на другой день забывала то, о чем говорили ей накануне. В ее памяти, похожей на дырявый швейцарский сыр, события юности часто путались с настоящим. Маме было спокойнее со старыми воспоминаниями, и она цеплялась за них, выбирая только хорошие и приятные, связанные с детством.
Мама снова начала читать, но часто перечитывала одни и те же книги. Больнее всего мне было слышать ее разговор о Евгении, как будто моя маленькая сестренка все еще жива и находится в своей комнате. Она всегда хотела «принести Евгении это» или «сказать Евгении то». У меня не хватало духу напомнить маме, что Евгении больше нет, зато Эмили даже не колебалась. Она так же как и папа, не терпела маминых грез и провалов в памяти. Я устала уговаривать ее быть более снисходительной, но она была неумолима.
– Если мы будем потакать ее глупостям, – говорила она, подражая папе, – это никогда не кончится.
– Это не глупость. Маме слишком тяжело носить в себе эти воспоминания, – объясняла я. – Временами…
– Временами ей становится хуже, – перебила меня Эмили высокомерным и пророческим тоном. – А пока мы не привели ее к здравому рассудку, потакание ничего хорошего не даст.
Я подавила желание резко ей ответить, и ушла. Как бы сказал Генри, я думаю, легче убедить муху, что она пчела, и заставить ее делать мед, чем изменить ход мыслей Эмили. Единственный человек, кто понимал мое горе и сопереживал мне, был Нильс. Он сочувственно выслушивал мои горестные рассказы, его сердце разрывалось от боли за меня и мою маму.
Нильс вырос и стал высоким и худощавым. Уже в тринадцать лет он начал бриться, а отрастающая щетина была густой и темной. Теперь, когда он повзрослел, у него была своя постоянная работа на семейной ферме. Так же как и мы, Томпсоны переживали тяжелые дни, столкнувшись с финансовыми трудностями, им тоже пришлось уволить некоторых своих слуг. Нильс замещал их и вскоре стал выполнять работу взрослого мужчины. Он был очень этим горд, и это его очень изменило, закалило, сделало более зрелым.
Но мы не переставали посещать наш волшебный пруд и верить в свою мечту. Время от времени мы тайком вместе ускользали и ходили к пруду. Вначале было тяжело возвращаться на то место, куда мы привозили Евгению, где загадывали желание. Но было приятно иметь наш общий секрет. Мы целовались, ласкались и все больше открывали друг другу наши сокровенные мысли.
Нильс первым сказал, что мечтает о нашем браке. Когда он это сказал, я призналась, что у меня такая же мечта. Со временем он унаследует ферму своего отца, и мы будем жить и строить свою семейную жизнь. Тогда я буду рядом с мамой и как только все это произойдет, я немедленно найду Генри и привезу его обратно. И наконец-то, он будет жить рядом с Мидоуз.
Мы с Нильсом обычно сидели на берегу пруда, освещаемого мягкими солнечными лучами, и строили планы на будущее с такой уверенностью, что могли убедить любого в их реальности. У нас была огромная вера в силу любви. Поэтому мы всегда были счастливы. Как будто вокруг нас была крепость, защищая нас от всех непогод и неурядиц. Мы мечтали быть такой же парой, какой были мои настоящие папа и мама.
После ухода из дома Лоуэлы и Генри в Мидоуз ничего такого не происходило, что вызывало бы восторг