все же хочется до того еще раз заверить Вас в моей неизменной, а в последние годы еще возросшей благодарности и симпатии.

Люди нашего склада стали теперь, так кажется, редкостью и начинают чувствовать себя одинокими, вот почему это счастье и утешение знать Вас еще как любителя и защитника свободы, личности, своенравия, индивидуальной ответственности. Большинство наших более молодых коллег и, к сожалению, очень многие из нашего поколения стремятся к совсем другому – к единомыслию, будь то римское, лютеранское, коммунистическое или какое-либо еще. Нет уже числа тем, кто довел это единомыслие до самоуничтожения. С каждым поворотом прежнего товарища к церквам и коллективам, с каждым отступничеством коллеги, который слишком устал или отчаялся, чтобы оставаться отвечающим за себя одиночкой, мир становится для нашего брата беднее, а дальнейшая жизнь труднее. Думаю, что то же самое происходит и с Вами.

Примите же еще раз привет от старого индивидуалиста, не собирающегося подключаться ни к одной из больших систем.

Некролог

(Написан для торжественной программы парижского радио, посвященной памяти Андре Жида)

Когда коллега, который был образцом, мастер слова, покидает нас после долгой жизни и богатого урожая благородных творений, причины для скорби, собственно, нет. Ушло смертное, остается нетленное. Товарищ, еще только что достижимый, от которого могло прийти письмо сегодня или завтра, исчез и уже не дает ответа, но он не превратился в ничто, он продолжает существовать в плеяде, к которой принадлежат Монтень, Вольтер, Флобер. Вот утешение, имеющееся у нас наготове при смерти многочтимого и любимого мастера, хорошее утешение, оно еще подтвердится. Но в час, когда нас постигает такая утрата, сердце говорит другим языком, оно знать не желает о мудрости, оно настаивает на своей любви, а потому и на своем праве на скорбь и печаль. Так было со мной, когда до меня дошла весть о смерти многочтимого друга: пропала какая-то частица света, какая-то частица тепла, какая-то частица жизни и радости, мир стал на какую-то тень тусклее, существованье на сколько-то холодней и бедней. Да, остались книги, творения, а с ними – память о личности – по возможности вновь обменяться мыслями с теперь бессмертным, надежды еще раз увидеть его умное, сколь же нервное, столь и спокойное лицо – их не стало. Прежде чем мы, знавшие его и любившие, присоединим его имя к вечным для нас именам, нам суждены горестное прощание и гнетущая боль.

Немного среди моих современников и сверстников людей, чей уход вызвал бы у меня подобные чувства, очень мало людей, которые были бы мне так близки и столько для меня значили. Есть умы, чье величие и бессмертие состоят в том, что они как бы не принадлежат своему времени и окружению, они словно бы не конкретные лица, а часть объективного и вневременного духа, таковы многие религиозные писатели, кажется, что их родина – это некий твердый, надежный мир истинного и законного. К ним Андре Жид не относится. Он личность до мозга костей, до вывертов, до разнузданности, индивидуум, принужденный в одиночестве бороться и защищаться от опасной загадочности и проблематичности мира, то и дело вынуждаемый богатством своего воображения и чувствительностью своей интеллектуальной совести вновь подвергать сомнению и испытывать на прочность даже законное с виду и непреложное. Он вышел из строгой, хорошей школы совести, и некоторые ранние его произведения – чистейшее из них, пожалуй, «Узкая дверь» – с проникновенной и мучительной верностью показали и сберегли для потомства эту гугенотскую благочестивость с пуританским оттенком. Здесь все дышит запахом пасхального дня ранней весны, запахом, в котором есть такая же доля первых крокусов и фиалок, как и сладостно-горьких образов Страстной недели.

Развитие Жида шло в основном путем освобождения от этого благочестивого мира веры и образов, это был путь сверходаренного человека, воспитанного слишком строго и узко, который уже не выносит этой узости и знает, что его ждет мир, но не склонен поступаться приобретенной благодаря такому воспитанию чуткостью совести. Правда, его стремление к свободе относится не только к духовной сфере; настаивают на своем праве и чувства, и в бунте чувство против контроля и опеки – источник и объяснение того налета «enfant terrible», той радости разоблачать и обнажать, радости застигать благочестивых на месте их благочестиво прикрытых пороков и вожделений, словом, той доли ехидства и агрессивной мстительности, которая, несомненно, входит в образ этого писателя и, несомненно, для многих его читателей есть самое очаровательное и соблазнительное в нем. Но сколь ни важна была эта движущая сила в жизни Андре Жида, сколь ни манило, ни соблазняло его разоблачать праведников и дурачить обывателя, в этом благородном уме рвется расцвести и созреть нечто большее, чем способность и охота смущать или шокировать своих читателей. Он находился на опасном пути всякого гения, который, вырвавшись из уже невыносимых для него традиции и морали, чувствует себя перед миром невыразимо одиноким, лишенным путеводной нити, и на более высоком уровне снова ищет компенсации за утраченную защищенность, ищет образцов или норм, способных поправить и исправить слишком чреватое опасностями отщепенство индивидуума. Вот мы и видим, что он всю жизнь деятельно дружил с естественными науками, видим, что мир культур, языков и литератур он исследовал с упорством и прилежанием, вызывающими у нас изумленье и восхищенье. В этой пожизненной, тяжкой, рыцарской борьбе он обрел новую разновидность свободы, свободы от догм и сообществ, но в постоянном служении правде, в постоянном стремлении к познанию. В этом он истинный брат великого Монтеня и того автора, который написал «Кандида». Всегда было тяжело служить правде в одиночку, когда ты не защищен ни религиозной системой, ни церковью, ни сообществом. Рыцарственно и образцово шел Андре Жид этим тяжелым путем.

И теперь, когда ему уже не тяжело и его уже не могут тяготить ни наше непонимание, ни наше восхищение, он нашел и сообщество, которое принимает его с готовностью и без малейшего ущерба его свободе, сообщество тех великих собратьев, что уже так давно предшествовали ему и все-таки живы и ныне.

Траурный марш

Памяти одного товарища юности

Кажется, где-то в «Игре в бисер» говорится о личных ассоциациях, в частности о связи определенных тактов музыкального произведения со столь же точно определенными личными ощущениями. Недавно, слушая в час отдыха радио, я невольно вспомнил об этом. Я слышал, как один молодой пианист играл Шопена, и слушал его и Шопена так, как слушают музыку при физической усталости, невнимательно, немного рассеянно и пассивно, больше наслаждаясь звучанием, чем следя за линиями конструкции. Исполнялся и знаменитейший из этюдов Шопена, пьеса, которую я люблю меньше большинства Других сочинений этого мастера, поэтому мое внимание еще больше ослабело и почти уснуло. Но тут пианист сыграл первый такт траурного марша, и я вдруг, словно от внезапного толчка, проснулся, но проснулся не в направлении наружу, не для того, чтобы заново предаться музыке, а в направлении внутрь себя, в страну воспоминаний. Ибо траурный марш Шопена принадлежит для меня к произведениям, с которыми ассоциативно слито десятилетиями какое-то событие, неизменно воскресающее, как только услышу их.

Когда я услыхал этот марш впервые, не могу вспомнить, хотя в те юные годы Шопен был моим любимым музыкантом. До двадцатилетнего возраста я, кроме ораторий в церкви и нескольких песенных концертов, слышал только домашнюю музыку, а в ней Шопен, наряду с бетховенскими сонатами, Шуманом и Шубертом, был в числе предпочитаемых композиторов; печально-сладостные мелодии некоторых его вальсов, мазурок и прелюдов я еще мальчиком знал наизусть. Траурный же марш я хоть, вероятно, и слышал, но не пережил. Пережить его довелось позже, в мои тюбингенские годы книжной торговли. Однажды я стоял в хекенхауэровской лавке, расставляя стопки тейбнеровских классиков в алфавитном порядке, и день этот был особый: хоронили одного студента, но не какого-то там, а моего маульброннского однокашника, студента, стало быть, которого я знал с детства, да и здесь, в Тюбингене, мы иногда виделись и разговаривали. Со времени смерти дедушки Гумперта, лет шесть или семь, такого больше не случалось, чтобы призрачная рука смерти находила добычу рядом со мной, уносила душу из моего близкого окружения, и хотя до этого бедного студента мне было куда меньше дела, чем тогда до моего деда, только теперь я стал достаточно тонок и чувствителен, чтобы ощутить леденящий холод небытия и воспринять случившееся не только как сенсацию. Когда я накануне узнал о смерти своего бывшего однокашника Эберхарда, я почувствовал собственной кожей холодную руку друга Хайка, или, может быть, ее тень, в первый раз я воспринял чью-то смерть не только как утрату или как чужую судьбу, а как тот, кого это тоже касается, как сопричастный. Вдобавок и кончина нашего Эберхарда не была обыкновенна, он погиб не от воспаления легких или от тифа, а от того,

Вы читаете Листки памяти
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×