другим не перепутаешь и которому он сейчас придавал озабоченное выражение, совершенно особенное и столь же незабываемое лицо, как и у моего первого учителя греческого языка. В моем классе было тогда несколько учеников, от которых в моей памяти не осталось ни лица, ни имени; уже в следующем году меня отправили в другой город и в другую школу. Но лицо Отто Веллера я и по сей день отчетливо вижу перед собой. Оно запоминалось, по крайней мере тогда, прежде всего из-за своей величины, оно расширялось во все стороны и вниз, поскольку обе стороны подбородка внизу сильно распухли, и эти опухолевые наросты делали лицо гораздо шире, чем оно могло бы быть. Я вспоминаю, как я, обеспокоенный этим, как-то спросил его, что с его лицом, и до сих пор помню его ответ: «Это железы, понимаешь. У меня железы». Но и без этих желез лицо Веллера было достаточно живописным, оно было полным и совершенно красным, волосы темные, глаза добродушные с медленно поворачивающимися зрачками, и, кроме того, у него был рот, который, несмотря на свою красноту, напоминал рот старой женщины. По-видимому, из-за желез он приподнимал подбородок, так что видна была вся шея. Эта поза способствовала тому, что я почти не помню верхнюю часть лица, в то время как разросшаяся нижняя часть, из-за обилия мяса казавшаяся вегетативной и бездуховной, выглядела приятно, доброжелательно и вполне добродушно. Мне он был симпатичен своим диалектным говором и добродушной сутью, и все же я редко общался с ним; мы жили в различных сферах: в школе я принадлежал к гуманистам и сидел рядом с кафедрой, Веллер относился к группе лентяев, сидевших на самых задних рядах; они редко когда могли ответить на вопрос, часто приносили с собой орехи, сушеные груши и другие подобные вещи, вытаскивали их из карманов и ели на уроках и из-за своей пассивности, а также из-за беспрерывных перешептываний и смешков часто становились обузой для учителя. Но и вне школы Отто Веллер принадлежал совсем к другому миру, он жил недалеко от вокзала, то есть очень далеко от моих мест, его отец был железнодорожником, я никогда не встречался с ним.
После недолгого перешептывания Отто Веллер был отослан на свое место, он казался недовольным и подавленным. Профессор встал, держа в руке все ту же маленькую темно-голубую тетрадь, и обвел комнату испытующим взглядом. Его взгляд задержался на мне, он подошел, взял мою тетрадь, посмотрел ее и спросил: «Ты уже закончил работу?» Услышав мой утвердительный ответ, он кивком головы указал мне следовать за ним, подошел к двери, которую затем к моему удивлению открыл, поманил меня наружу и снова прикрыл дверь.
— Прошу тебя выполнить одно поручение, — сказал он и передал мне голубую тетрадь. — Это табель Веллера, возьми его и отправляйся к его родителям. Спроси у них, действительно ли подпись под оценками Веллера поставлена его отцом.
Я вслед за ним еще раз проскользнул в классную комнату, схватил свою шапку с деревянной вешалки, сунул тетрадь в карман и отправился в путь.
Случилось поистине чудо. Во время скучнейшего урока учителя осенила идея послать меня на прогулку, и случилось это прекрасным светлым утром. Одурманенный от удивления и счастья, я не мог пожелать себе Ничего более приятного. Прыжками я одолел обе лестницы с широкими пихтовыми ступенями, услышал монотонный, диктующий голос учителя, доносившийся из другого класса, проскочил двери, спрыгнул с каменного крыльца и зашагал счастливо и благодарно в прекрасное утро, которое только что представлялось утомительно долгим и пустым. Снаружи все было по-другому, здесь не было и следа от скуки и тайной напряженности, которые высасывали жизнь из часов, проводимых в классной комнате, и столь удивительно растягивали их. Здесь дул ветер, и над настилом рыночной площади проплывали быстрые тени туч, стаи голубей вспугивали маленьких собак и заставляли их лаять, лошади стояли, впряженные в крестьянские телеги, и ели сено из деревянных кормушек, ремесленники сидели за работой или переговаривались с соседями через низкие окна мастерских. В маленькой витрине жестянщика все еще лежал грубый пистолет с голубым стволом, стоивший две с половиной марки и уже давно мозоливший мне глаза. Заманчивой и прекрасной была также фруктовая лавка госпожи Хаас на базаре и крошечная лавка игрушек господина Ениша, а рядом с ней выглядывало из окна белобородое и красное лицо медника, соревнуясь в блеске и красноте с блестящим металлом котла, по которому он стучал. Этот всегда веселый и всегда любопытный старый человек редко давал кому-нибудь пройти спокойно мимо своего окна, не заведя с ним разговора или по крайней мере не обменявшись приветствием. И со мной он тоже заговорил: «Неужели твои уроки уже кончились?», и, когда я сообщил ему, что выполняю поручение своего учителя, он участливо посоветовал мне: «Ну, тогда хоть не загоняй себя, до обеда еще долго». Я последовал его совету и задержался на старом мосту. Склонившись над перилами, я смотрел вниз в бесшумно текущую воду и разглядывал стайку ершей, которые расположились в глубине, у самого дна, и казались спящими и неподвижными, на самом же деле незаметно меняясь местами. Их рты были обращены вниз в поисках пищи, и когда они распрямлялись и я мог видеть их в полный рост, то я различал светло-темные полосы на их спинах. Рядом была плотина, которую вода пробегала с нежным светлым журчанием, далеко внизу на острове шумели многочисленные утки. На таком отдалении хлопанье крыльев и кряканье также звучало нежно и монотонно и, подобно потоку воды над плотиной, несло в себе волшебный звон вечности, в который можно было погрузиться и от которого можно было впасть в дремоту и забыться, как летней ночью от шума дождя или как зимой во время бесшумного и сильного снегопада. Я стоял и смотрел, стоял и слушал, впервые за этот день я снова ненадолго оказался в той блаженной вечности, в которой исчезает представление о времени.
Меня пробудили удары церковных часов. Я испугался, опасаясь, что потерял много времени, вспомнил о своем задании. И лишь с этого момента я стал внимательно и с участием вдумываться в это задание и во все, что было с ним связано. Теперь уже без задержек я двигался в сторону вокзала, и передо мной снова вставало несчастное лицо Веллера, его перешептывание с учителем, странное вращение глазных яблок и выражение его спины и его походки, когда он медленным шагом и словно побитый возвращался на свою скамью.
Ничего нового не было для меня в том, что человек не всегда бывает одинаковым, что он может иметь несколько лиц, несколько разных выражений и разных манер поведения, это я знал давно и испытал это на других и на себе самом. Новым было то, что эти различия, эту странную и сомнительную перемену от мужества к страху, от радости к мучению оказалось возможным обнаружить также и у него, у нашего доброго Веллера с распухшим от желез лицом и с карманами, набитыми съестным, у одного из сидевших на двух задних скамьях, которых, казалось, совершенно не волнуют школьные дела и которые боятся разве что школьной скуки, одного из товарищей, совершенно равнодушных к учебе и неискушенных в книгах, но зато намного превосходящих нас, как только речь заходила о фруктах и хлебе, о торговле и деньгах и прочих делах взрослых людей — это-то особенно и беспокоило меня теперь, когда я об этом задумался.
Я припомнил одно из его деловых и лаконичных сообщений, которым он еще недавно удивил меня и едва не привел в смущение. Это было на пути к речке, куда мы шли в группе школьников. Спокойный как всегда, он шагал рядом со мной, зажав под мышкой сверток с полотенцем и плавками, и вдруг, приостановившись на секунду, повернул ко мне свое большое лицо и сказал: «Мой отец зарабатывает семь марок в день».
До сих пор я не слышал ни от одного человека, сколько он зарабатывает в день, я даже и не понимал тогда, что на самом деле означают эти семь марок, они казались мне в любом случае весьма приличной суммой, да и он сообщил о ней с удовлетворением и гордостью. Но поскольку козыряние придуманными цифрами и величинами было одним из развлечений среди школьников, я вступил в игру, хотя он, по- видимому, сказал правду. Так же, как отбивают мяч, я бросил ему мой ответ и сообщил, что мой отец зарабатывает в день двенадцать марок. Это было враньем, чистым вымыслом, но меня это ничуть не волновало, поскольку все было чисто риторическим упражнением. Веллер на мгновенье задумался, и когда он сказал: «Двенадцать? Это в самом деле неплохо!», то по его взгляду и тону трудно было понять, насколько он поверил моему сообщению. Он не настаивал на том, чтобы разоблачить меня, он оставил все как есть, я высказал нечто, в чем, по-видимому, можно сомневаться, он принял информацию и не нашел в ней ничего достойного обсуждения, и тем самым он снова оказался выше и опытнее, практик и почти взрослый, и я признал это безо всяких возражений. Казалось, что двенадцатилетний говорит с одиннадцатилетним. Но разве не были мы оба одиннадцатилетними?
Да, и еще одно из его взрослых и деловым тоном произнесенных сообщений вспомнилось мне, сообщение, которое еще больше удивило и потрясло меня. Оно касалось слесаря, чья мастерская располагалась недалеко от дома моего деда. Как я с ужасом узнал из рассказов соседей, этот человек