оценить. Запомните мои слова: вы изумитесь, насколько прекрасным будет ваше самочувствие после недельного отдыха. Теперь же, – он легко похлопал меня по спине, – чем скорее вы уедете отсюда, тем лучше. – Он пожал руку Питерсону.
Я же думал о ней: она где-то там, в доме, лежит в своей постели без сна, дрожа от холода. Вспомнив ее последние слова о том, что я с ней сделал, я с трудом проглотил комок в горле.
– Поддержите ее, – попросил я.
Водитель распахнул дверцу «мерседеса», держа над моей головой черный зонт. Питерсон уже сидел в машине.
– Не беспокойтесь, – сказал мне вслед Рошлер.
Он стоял на ступеньках крыльца, пока мы медленно ехали по узкой аллее. «Дворники» метались по стеклу. В конце аллеи я оглянулся. На третьем этаже узкого старого здания в одном из окон вспыхнул свет, раздвинулись белые занавески, но машина уже свернула на улицу, и на этом все кончилось…
Аэровокзал сверкал чистотой, блистал металлом, был ярко освещен, точно школьный зал в дождливые дни моего детства. Я плохо соображал, с трудом ориентировался и без Питерсона наверняка запутался бы и пропустил свой рейс. Но он взял все на себя, сдал багаж, оформил посадочные талоны. Углубленный в свои чувства, я предоставил ему заботиться обо мне, в то время как мои мысли беспомощно блуждали в воспоминаниях, вытеснявших из сознания действительность. Я сидел в кресле у окна, глядя, как крупные, точно слезы, дождевые капли растекались по стеклу, по мере того как самолет набирал скорость, разгоняясь по взлетной дорожке. Потом я покорно, как послушный ребенок, съел свой завтрак, пока мы выходили из облачности и полосы дождя и поднимались в расплавленное небо, где, как расходящиеся золотые спицы, блестели солнечные лучи. Германия осталась позади.
Дома
Несколько часов спустя, когда мы пролетали уже над Атлантикой, я очнулся от сна, чувствуя себя более или менее отдохнувшим. В солнечном свете океан казался металлически-серым, безоблачное небо – прозрачно-голубым. Питерсон заметил, что я проснулся.
– Как самочувствие?
– Сносное.
– Хотите чего-нибудь выпить?
– Томатного сока со специями.
Мы поднялись по маленькой винтовой лесенке в салон, уселись в черные кожаные кресла и стали слушать музыкальную запись. Пианист исполнял «Где или когда». Я пил томатный сок, безрезультатно пытаясь вспомнить, где в последний раз слышал эту мелодию.
– Ну, за ваше здоровье, – сказал Питерсон, делая глоток.
– За ваше, – ответил я, и он расплылся в улыбке, покачивая головой.
Потом мы некоторое время сидели молча.
– Ну что, Джон, – проговорил он наконец, – выходит, мы почти ничего не достигли, а?
– Не знаю. Пожалуй, да.
– А я все думаю, неужели вашего брата убил Майло Кипнюз?
– Наверное, этого мы никогда не узнаем. Но меня он точно собирался угробить.
Питерсон кивнул.
– Как по-вашему, что Сирил хотел сообщить мне?
– Думаю, он о многом догадался. Возможно, испытывал то же чувство, что и мы сейчас. Я, например, не знаю, кому, черт побери, мы можем рассказать обо всем этом. Сирил мог поделиться с вами и как-то облегчил бы душу. А нам с кем прикажете делиться? Мыслимо ли кому-то объяснить все это? Дело не в том, что над нами только посмеются, нет… просто всем наш рассказ покажется бессмысленным. Заговор как двигатель истории – последняя степень паранойи. Каким способом бить тревогу? Предъявить трупы? Раскрыть Стейнза? Убедить Року или Марию Долдорф выступить в Буэнос-Айресе?
Я вспомнил о ней, вспомнил игроков в гольф в парке Палермо, ночной пожар. Никто не выступит. Дело слишком крупное, слишком дерзкое и слишком хорошо замаскированное.
Он вздохнул, глубоко задумался, потом сказал:
– Знают, мерзавцы, что мы связаны по рукам и ногам, знают, что мы не в состоянии их разоблачить. И тем не менее…
– Что?
– Зачем они отпустили нас? Ведь они пошли на риск.
– Вы забываете, что я из семейства Куперов. Кому хочется брать на себя ответственность за убийство сына Эдварда Купера?
– Но ведь Сирила-то убили?! Да и перед кем им отвечать? Кто, черт побери, сидит там, наверху?
– Этого мы тоже никогда не узнаем, – ответил я.
– Какое-то время назад они хотели убить вас, а теперь? Почему? В любом парадоксе всегда есть какая-то логика. Почему тогда – да, а теперь – нет? Кто-то крепко защищает вас, Купер, иного объяснения не придумаешь.
– Собственно, какая нам разница? – спросил я.
– Никакой, если все кончено. Абсолютно никакой.
– Если все кончено? Что это значит? Что может быть еще?
– Ничего конкретного я не имел в виду.
Я долго смотрел в окно.
– Все напрасно… – произнес наконец Питерсон.
– Что? – Я медленно возвращался к действительности.
– Чокнутая. Я не о том, что она не стоит этого… Она, может, и ничего, если вам нравятся психованные. Я говорю: все остальное напрасно. Вот вы сейчас сидите здесь, думаете о ней, гадаете, увидите ли вы ее еще когда-нибудь, ломаете себе голову, с какого момента все пошло кувырком. Так вот, позвольте вам заметить, иначе и быть не могло. Кувырком все шло с самого начала. Я понял это сразу, в тот день, когда вы впервые рассказали мне о ней.
– Вы не понимаете, – сказал я. Лицо у меня горело, я покрылся потом.
– Ерунда, – отозвался Питерсон вполголоса. – Я все прекрасно понимаю. Дело в том, что с тех пор, как вы увидели ее, вы никогда не относились к ней как к сестре. Вы продолжали твердить ей, что она ваша сестра, но на самом деле увлеклись ею как женщиной. Вы влюбились в нее. Еще там, в Лондоне, когда вы вернулись после того, как следили за ней весь день, вы уже были влюблены. Вы влюбились в нее с первого взгляда. Но, черт побери, что я мог поделать? Тогда существовали гораздо более важные проблемы, чем вопрос, сестра ли она вам. А теперь поставьте себя на ее место. Она не знает, кто вы – ее брат или нет, однако она – женщина, притом несчастная, и, должно быть, почувствовала ваше к ней отношение. Что ей оставалось делать? Предположим, вы тоже заинтересовали ее, но у нее собственных проблем хоть отбавляй. Как я уже сказал, Купер, она всего лишь женщина… А