всего сынами нашей партии, пославшей нас на ответственный и почетный участок борьбы, бойтесь превратиться в простых техников аппарата внутреннего ведомства со всеми чиновными его недостатками, ставящими нас на одну доску с презренными охранками капиталистов. Помните, что, став на этот путь, вы погубите ЧК, партия будет права, если в этом случае разгонит нас“.
Потому–то Дзержинский так боялся всякой лжи со стороны работников–чекистов, всякой провокации в агентурных методах работы, всякого замазывания ошибок и недостатков в работе.
А разве, товарищи, не было у нас признаков, показывающих, что при установившемся после смерти Менжинского фельдфебельском стиле руководства отдельные чекисты и даже звенья нашей организации вступили на опаснейший путь превращения в простых техников аппарата внутреннего ведомства?»
…Еще не остыв от переживаний на партийном активе, Артузов решается на следующий безумный с точки зрения здравого смысла шаг: он пишет длинное, на многих страницах письмо наркому, Николаю Ивановичу Ежову, в котором пока еще видит чуткого партийного руководителя, направленного в НКВД для коренного улучшения работы.
Письмо здесь воспроизводится по неполному, сохранившемуся неправленому черновику. Некоторые страницы, возможно, являются черновыми же набросками других писем наркому. Но суть дела от этого не меняется. Мы имеем возможность узнать последние мысли Артузова, высказанные им, что называется, на свободе, по доброй воле.
Приводим сохранившиеся фрагменты письма Артура Христиановича наркому от 22 марта 1937 года.
«После разговора с т. Фриновским я понял, какое несчастье случилось в НКВД по польской работе, понял свою ответственность, счел, что моя собственная судьба и моя работа – мелочь по сравнению со случившейся бедой, что ЦК поступил со мной чрезвычайно бережливо{128}.
…Завета Дзержинского – не лгать и не прятать своей вины я никогда не нарушал. Он приучил меня к тому, что при провалах ругать нужно только за то, что не доделано, скрыто работником. Как мудрый хирург, он скальпелем своего диалектического анализа разбирал провал, а работнику, у которого случался провал, помогал, как ассистент, знающий обстоятельства и детали болезни. Ему не боялись работники рассказывать, как Ягоде, о провалах и не боялись также идти на производственный риск в работе, зная, что распекать за него его не будут».
Артузов еще раз возвращается к возмутившему его выступлению Слуцкого на партактиве:
«…Разоблачение Илинича становилось очень трудным… Но мог ли сказать т. Слуцкий, что я сознательно нарушил указание Сталина по этому конкретному вопросу? Совесть надо не иметь, чтобы это сказать на активе. Я не говорил о доле ответственности тт. Слуцкого и Б. Бермана в деле Или–нича. Но ведь они, а не я сидели в Берлине, когда Илинич один или вместе с т. Баранским{129} вербовали там людей. Или эти товарищи боялись меня как Ягоду и не решались внести коррективы в работе Илинича? Никто этому не поверит. Когда надо было, они сносились через мою голову с т. Ягодой достаточно часто, а т. Слуцкий много потрудился, чтобы доказать Ягоде необходимость избавиться от меня, как человека, откровенничавшего с т. Акуловым! Он, Слуцкий, дирижировал на партконференции всей техникой недопущения меня в партком.
Я посадил Сосновского в тюрьму для того, чтобы сделать его потом своим помощником, – утверждал Слуцкий.
Дело Сосновского было не маленькое дело в ВЧК. За него я получил орден. Я знаю, что Дзержинский советовался с Лениным по этому делу. За последние лет десять я отношения к Сосновскому не имел (с тех пор, как ушел из КРО), а ревизовать Слуцкому то, что было до этого, не к лицу, т. к. он слышал об этом только краем уха.
В 1920–м году во время войны я поймал Сосновского, который был главным резидентом польского штаба на советской территории. Во что бы то ни стало я должен был добиться его показаний и выдачи его большой сети польских офицеров и прочих шпионов. При аресте эти молодые польские патриоты отстреливались и не сдавались живыми (так был убит один помощник Сосновского. Его мы выследили до поимки Сосновского).
Сосновский был первым, которого т. Карин при аресте неожиданно схватил за руку и не дал ему возможности стрелять.
От показаний Сосновского зависела судьба военной польской разведки во время войны 1920 года. И я добился показаний. Причем помогли не угрозы (они не действовали), а сила аргументов Ленинской партии.
…Дзержинский разрешил сообщить Сосновскому – не стрелять идейных пилсудчиков из его людей, а выпускать в Польшу под честное слово – не заниматься больше шпионажем против нас. На этом условии Сосновский дал свои показания. Мы сыграли на его революционном романтизме и сняли польскую сеть.
Обещанное приказано было выполнить. Несколько польских офицеров было выпущено в Польшу после политической обработки. Т. Фриновский мне сказал: «Русских стреляли, поляков выпускали по этому делу». Считаю такое утверждение клеветой на Дзержинского.
В 1920 году это было политическое дело. Обращение Со–сновского к польской… молодежи разбрасывалось нашей авиацией над польскими войсками. За раскрытие плана польских диверсантов – помешать эвакуации штаба Тухачевского из Минска – Сосновскому был присужден орден Кр. Знамени. Во время войны 1920 года Сосновский принес вред Пилсудскому.
Дзержинский предложил и дальше использовать Соснов–ского (не на польских делах) и посадить в аппарат. Мой заместитель т. Пиляр протестовал; имел конфликт с т. Дзержинским и уехал после этого на нелегальную работу в Польшу (Верхняя Силезия).
В момент моего ухода из КРО Сосновский был начальником 6–го («белогвардейского») отделения».
Далее Артузов еще раз признает свою «вину», искренне, но неубедительно в сравнении с предыдущим пассажем:
«Я виноват в том, что после успешных старых дел, поимки Савинкова и Рейли, после успешного насыщения польской разведки дезинформационными материалами, под действием которых мы держали польский штаб до 1927 года (когда произошел провал „Треста“), я не учел в достаточной мере изменившуюся обстановку. После того как Пилсуд–ский в 1928 г., убедившись на основе провала „Треста“, что его штаб находился во власти большевистской дезинформации, приказал арестовать всю поголовно свою двойническую разведсеть против СССР, – мы потеряли разведывательный контакт с польской разведкой. Этот „контакт“ мы, по–видимому, не наладили и до сих пор… Наоборот, польский штаб проник в это время в наши важнейшие, в том числе и чекистские органы, насадив сюда своих агентов и двойников».
Артузов не был бы самим собой, если бы ограничился в письме к наркому только раскаиванием в своих «просчетах». Даже при столь сложных обстоятельствах он высказывает свои профессиональные соображения по разведывательной работе. В частности, он пишет: «Работая с агентурой, надо тщательно изучать, проверять, анализировать представляемые материалы под углом избежания обмана, дезинформации нас со стороны агентов. Если это враг – он только глубже побольше нас уязвит в решительный момент борьбы, когда меньше всего этого будем ждать».
О конкретном агенте Филевиче, также поставленном ему в вину, он пишет: «…Ф. пройдоха и жулик, использовать его, конечно, было рискованно, тем более как вербовщика. Но надо же иметь в виду, что даже в уголовном розыске знают, что к уголовникам надо искать