понимал их и знал, что иначе они себя вести не могли: ведь в деревне каждая изба жила своей жизнью, по старому укладу, по дедовским обычаям беспрекословного, безгласного подчинения старикам. Прясло каждого двора было священно и неприкосновенно, и семьи ютились в своих избах, как в берлогах. Выброшенные из деревни бедностью и разорением, они и на ватагах жили по своим привычкам — обособленно, как бирюки, и оберегали себя от артельного духа — от ватажной вольности, от безотцовщины.

После каждой получки они с оглядкой, как скряги, считали серебро и медяки, прятали их в кисет и засовывали глубоко в сундучок. Они отказывали себе в приварке и ели только болтушку из общего котла. И когда им выдавали при расчёте квитки в хозяйскую лавку, они свирепели: деньги, мол, давай, а не бумажки в обираловку. Но им безжалостно заявляли, что если они не желают получать квитки, их добрая воля довольствоваться той долей денег, которую они получили на руки, а квитки возвратят в контору.

И вот сейчас, когда им пришлось платить штрафы за больные руки и терять заработок за прогульные дни, они тоже забушевали вместе с другими.

Даже Олёна после смерти Гордея и младенца стала другой: она будто проснулась или выздоровела от долгой болезни. В эти дни она с хлопотливой живостью толкалась в толпе женщин, смеялась над озорством Гали и Марийки, норовила сесть за столом рядом с Прасковеей, любуясь ею. На неё все смотрели с изумлением, ахали, смеялись, перешёптывались и не понимали, что с ней произошло. А Прасковея как-то пошутила, усмешливо вглядываясь в неё:

— Разбудили мы тебя, Олёнушка, своей дракой. Значит, не напрасно дрались — покойницу воскресили.

Олёна вспыхнула от счастья, что Прасковея приветила её, и вскрикнула, удивляясь самой себе:

— И не говори, Прасковьюшка милая! Словно я и не жила. А тут словно меня волной выбросило и словно я опять девкой стала — и плакать, и плясать хочется…

Прасковея как бы про себя серьёзно заключила:

— Ну, эта спасённая душа дороже многих.

Вспоминая эти далёкие вечера, давно ушедшие вместе с отрочеством в глубины прошлого, я очень ярко представляю их себе, как неугасимый сон, и сохраняю в душе и образы близких мне людей, и их голоса, и даже мелкие подробности нашей жизни. Впечатления детства и отрочества остаются в памяти, как самые живые и неувядаемые видения. Может быть, это потому, что дети и подростки входят в мир, как пытливые исследователи неведомых областей, полных чудес и испытаний, как борцы за своё право быть людьми. Для них всё ново и неожиданно в жизни: она пылает солнцем и радостью и омрачается жуткими ночами и опасностями.

Мне было непонятно, почему не схватили Прасковею: ведь она была поводыркой резалок. Она и хозяину не стеснялась говорить правду в лицо и обвинять его в бесчеловечных порядках на промысле, она и к управляющему ходила вместе с Наташей и матерью, чтобы он обуздал подрядчицу и отменил всякие вычеты и штрафы и чтобы не морили больных, а лечили их. Она была на виду, и начальство считало её смутьянкой и атаманшей. Мои расспросы тревожили мать, и она удивлялась:

— И ума не приложу… Гришу взяли, а она осталась. Гриша-то словно из-за её плеча выглядывал, а она первая всех на ноги поднимала.

И мне казалось, что мать была в обиде за Гришу и досадовала на Прасковею.

Только Наташа ответила мне не задумываясь:

— А на Прасковею они капкан приготовили. Забунтует народ, она за всех распинаться будет. Тут её и прихлопнут. Гришу-то с Харитоном заправилами считали, а Прасковея — баба: куда она годится без мужиков-то?

Соображения Наташи были убедительны, и я очень боялся, что Прасковея действительно попадёт в капкан.

Как-то вечером я учился кататься на чунках. Эти чунки всегда стояли в сенях, на них тётя Мотя возила камыш для топки и лёд для котла. Из казармы вышла Прасковея и задумчиво зашагала к воротам. Мне было обидно, что она перестала замечать меня, словно я умер для неё во время своей болезни. Я бросил чунки и догнал её на улице. Я тосковал по былым её ласковым шуткам и милому её покровительству.

— Тётя Прасковея, я с тобой пойду…

Она безразлично отозвалась:

— Иди, коли охота.

Я горячо схватил рукав её шубы и с трепетом прижался к ней.

— Тётя Прасковея, зачем ты меня разлюбила? Аль я чем прогневал тебя?

Должно быть, я поразил её своим взволнованным вопросом: она остановилась, повернулась ко мне, помолчала, потом опять пошла и засмеялась задумчиво и растроганно.

— Аль любишь меня?

— Ещё как! Чай, сама знаешь.

Неожиданно она наклонилась и подкинула мою голову за подбородок.

— Ну, вот ты выздоровел — долго жить будешь. А я страсть боялась, как бы ты не умер. Здесь ребятишки-то редко выздоравливают. А гневаться мне на тебя не за что, милый! Забот у меня много было, Федя: и хлопотать за всех надо, и свою голову подставлять, и всех надо в руках держать… Может, и меня скоро утащут. Они с меня и днём и ночью глаз не сводят.

Я крикнул с досадой:

— Валялся я тогда без памяти… А то и я бунтовал бы.

Она закрыла мне рот рукавом и засмеялась.

— Чего ты орёшь! Здесь и камыш слышит. Не торопись: ещё надерёшься да намаешься. Вырастешь — не так, как мы, бунтовать будешь, ежели характер свой не переменишь. А то, что видел да испытал здесь, — на всю жизнь запомни. Рабочему человеку худо живётся. Долго ещё ему придётся драться… Ну, да он добьётся своего; не мы, так подрастут такие, как ты, и сильнее, разумнее будут. Лучше нашего жизнь устроите.

Я с жаром подхватил:

— Я ни за что не забуду. Ещё злее стану. Ты не бойся, тётя Прасковея: ежели что, я тебя спрячу, и никакая полиция тебя не найдёт.

Она ахнула и расхохоталась.

— Ну и Федяшка! Уморил. Да где же ты меня спрячешь, такую колоду?

Я остановил её, заставил наклониться и прошептал ей на ухо:

— У меня пещера есть… в буграх… Гаврюшка её оставил мне… сам сделал… Никто и не догадается… В жизнь никто не найдёт…

Лавка находилась на плотовом дворе, между «выходами» и лабазами, чтобы защитить её от воров. Для неё была выстроена кирпичная кладовая с железной дверью и двумя маленькими оконцами, закованными толстыми решётками. Открывалась она только в обеденный перерыв и вечером, после работы. Она завалена была разным товаром — от бакалеи до мануфактуры. На полу стояли бочки с топлёным салом и селёдкой, мешки с мукой и крупой. Копёшками серебрилась вобла. А на полках лежала всякая всячина. Было тесно от этой пахучей свалки товаров, и люди толкались, напирая друг на друга, мешая пройти к прилавку. Толстолицый сиделец с бесцветной бородёнкой и сонными глазками стоял за высокой конторкой и лениво принимал квитки от покупателей, щёлкая костяшками на счётах. Рыхлая обрюзглая жена его и сын лет шестнадцати отпускали покупки. В лавке рабочие и работницы постоянно кричали, ругались и уходили злые и обиженные.

Вы читаете Вольница
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×