так вспоминаю тоже.
Началась очередная фантасмагория. Деньги обесценивались со скоростью звука. Сегодня ты на эту сумму что-то купишь, завтра бумажек понадобится вдвое больше. Зарплата менялась каждый месяц, но за ценами не поспевала.
Была у нас в конструкторском отделе «касса взаимопомощи». В каждую получку мы исправно — годами! — вносили в нее, когда рубль, когда два. Я шутила: собираю на ресторан, когда пойду на пенсию. И вдруг мы все побежали на другой этаж — выходить из «кассы». Теперь эти накопленные деньги выглядели жалкими копейками, какой смысл их там держать! Получила я свои 180 рублей. В перерыв купила в киоске «Сникерс» — как раз хватило. И съела его сразу целиком. Съела ресторан. И, смеясь, рассказывала об этом.
Конечно, это было смешно. Получали тысячи, и их не хватало. Я еще не знала, что скоро мы все будем «миллионерами», и миллионов тоже будет не хватать. А потом опять все станут «тысячниками», и всё пойдет по новому, еще худшему, кругу — но это уже без меня.
Кстати, о «Сникерсах». Когда я в первый раз его купила, то разрезала дома всем по кусочку — очень дорогой он был вначале. А потом уже, через какое-то время спрашивала у дочки: «Тебе какую купить шоколадку — «Баунти», или другую?» Напробовались тогда всяких заморских продуктов, и постепенно пришли к выводу: всё наше, российское, гораздо вкуснее! И конфеты, и колбаса — если качественная. А качество резко пошло вверх. Продавщицы на городских рынках (а рынков стало множество) уговаривали, заглядывали в глаза — купите! — и предлагали всё попробовать! Те же самые продавщицы, которые еще недавно в магазинах с таким удовольствием нам хамили, не скрывая своего высокомерия и презрения. Теперь всё переменилось, и они очень полюбили своих покупателей. Но мы их — нет. Потому что все было слишком недавно, и мы еще не успели простить их.
Мы позже всех простим. Когда будем жить в другой стране. Во время нашего отъезда уже был расцвет «рынка», и мы уежали от изобилия, от доступности многих продуктов и вещей, а книг сколько появилось! Мы с трудом раздали свои книги, собиравшиеся годами, — такие книги были у всех, продали нашу замечательную «стенку» и спальню, и много вещей раздарили. Наш отъезд случился за две недели до августовского «обвала» (98-й год). Мы словно чувствовали, что это кажущееся благополучие временно и очень неустойчиво, и этот «обвал» не успел нас накрыть своей черной лапой.
Мы успели продать свою «кооперативку», выстраданную финансово и обустроенную мужем, и вывезти полученные за нее деньги. Нам просто повезло.
Но все это случилось несколько позже.
Да, мало с ними забот, они еще и болеют. Насморки, кашли, «пиратурка» — дочь так в маленьком возрасте говорила, — это ерунда. Мама закапает, папа банками измордует бедного ребенка. Иногда смилостивится и заменит на горчичники. Хрен редьки не слаще. «А-а-а!.. Горячо-о, снимите, уже хватит!». Жестокосердный родитель (это и я тоже) не снимает и смотрит на часы. Вместо добрых слов: «Потерпи, дружочек, еще минуточку», дружочек слышит грозное: «Еще десять минут!».
Но ведь бывают не только кашли, насморки и «пиратурки». Случаются аппендициты. Оба аппендицита я проспала.
Сын ночью приходит в нашу спальню, будит меня и жалуется: «Живот болит. Вот здесь». Где здесь — понять трудно. И мамочка говорит: «Потерпи до утра. Наверное, к утру пройдет». А сама — бултых в недосмотренный сон. Папа что-то бурчит и поворачивается на другой бок.
Утром — ай-яй-яй!… Ребенок ноги подогнул и не дает до себя дотронуться. «Скорую- ю!».
Ребенка разрезают, отрезают лишнее, выходит врач и говорит: «Вовремя привезли, мамаша, — флегмонозный, еще бы чуть-чуть, и перитонит».
Точно так же и во второй раз. С маленькой разницей: муж в отъезде, лечит гастрит в Трускавце, восьмилетняя дочь по этому случаю радостно бегает спать ко мне на двухспальную кровать.
«Живот болит, — заявляет она посреди ночи, — вот здесь». Я просыпаюсь и трогаю живот. Говорю убежденно: «К утру пройдет. Наверное, в школе что-то плохое съела». Беру ее за руку и благополучно засыпаю. Дочь иногда тихонько постанывает. Ей не хочется опять будить маму.
Утром уже знакомая картинка, и я ору в телефон: «Скорую! Скорее!!».
Всё кончается хорошо.
Молодой хирург говорит мне: «Такая худенькая девочка. в каком концлагере вы её держали? — увидя выражение моего лица, добавляет: — Но зато худых легко оперировать, разрезал — никакого жира, искать не надо, вот он, аппендикс, на поверхности, чик-чик, и готово!»
Чтоб ты провалился! Я кормлю ребенка, пихаю-толкаю в него еду, по шесть часов вместо восьми работаю (теряя часть зарплаты), чтобы приготовить, испечь, накормить и потолстить его, а мне тут такие слова кидают!
Пошутить, видно, хотел.
А в больнице еще и издеваются: сидят на всех входах церберы в белых халатах и не пускают мамаш к детям. «Не положено! Только передачку!»
Станет ребенок есть эту передачку без мамы! Да если он будет мамочку только за руку держать, и то быстрее выздоровеет! Но советская железная система на страже: «Не пущать!».
И мамочки бегают вокруг больницы, выискивая тайный вход, конечно, находят (всегда находят!), спешат по подвальным полутемным кафельным коридорам, взбираются по лестницам, ищут свое бледное тоскующее чадо.
Чадо сияет, со слезками на красных от температуры щеках, оно выздоравливает на глазах и торжественно, хотя и со страхом, показывает наклейку на животе. Утешаешь, поишь клюквенным морсом. Но нянечка уже стучит пальцем в стеклянную дверь: надо уходить. Чадо сразу никнет и вянет. А ты, целуя его и сдерживая слезы, уходишь, оглядываясь с улицы на больничные окна.
Конечно, дети выздоравливали — лично нашу семью хирургическая медицина никогда не подводила, но какие психические травмы наносились им (о родителях и речи нет — они всё выдержат) — никого не интересовало.
Это в других странах мамы могут сидеть рядом с детьми в больницах, и ничего ужасного при этом не происходит.
Что за секреты хотел скрыть медперсонал от родителей? Какими шприцами делают