Ещё один день и тебе уже никогда не выйти отсюда.
Дюга пристально смотрит на меня, торчащая изо рта прямая сигара погашена. Этот Дюга сам словно из цемента. Он был знаком с папой, но всегда отказывался ступить на борт «Вагнера III».
—Ты уверен, Галарно, что не передумаешь?
—Не передумаю. Не волнуйтесь. У меня есть сухое печенье и сыр. Я пока тут попишу.
—Свое завещание?
—Да.
—Слушай, Франсуа, конечно, это не мое дело, но...
—И долго вы будете читать мне нотацию?
—Ну, если ты будешь говорить в таком тоне...
—Извините.
—Никаких обид. Я только хотел предупредить: завтра мы работаем снаружи, так что не увидимся
—Чем быстрее все будет кончено...
—Я хотел тебе сказать... (Он, чуть прихрамывающий, был похож на ходячий цементный блок.) Я хотел тебе сказать, что на всякий случай стремянка будет за сараем.
—Да мне не надо.
—Это не потому, что тебе надо или нет. Это ребята посоветовали: оставь стремянку и скажи ему: Галарно, когда захочешь сыграть в блэк-джек, имей в виду, что мы в таверне «Канада». Бывай, Галарно!
Дюга как-то по-детски взобрался на стремянку, потому что одна из его ног не сгибалась с тех пор, как здоровенной доской ему раздробило бедро. Взобравшись на стену, он обернулся в мою сторону и большим пальцем указал на облака, потом оттолкнул ногой стремянку в сторону дома, и она упала, как он предупреждал, за деревянный сарай. В общем, та еще тюремка получилась!
Т
Я забылся тяжелым, тягучим сном, как пиковый туз в карточной колоде. То же самое было со мной в первые дни в Леви. Когда уже нет сил держать глаза открытыми, смыкаешь веки. Я задвигаю шторы, исчезаю, все, прошу не беспокоить, ухожу в себя, выворачиваюсь наизнанку, словно резиновая перчатка. Заглатываю себя самого, костьми наружу, оболочкой внутрь. Таким образом все ощущается иначе, в том числе и боль. Я спал на софе, в своей постели, на ковре, в.гамаке, который Мариза когда-то натянула между столбом для бельевой веревки и плакучей ивой. Плакучая ива создает впечатление богатства. Получается что-то вроде целой усадьбы: мне только не хватает егеря, леса, беседки, интенданта, двух служанок, личного повара и еще садовника; если я обрежу ей ветки, она перестанет плакать, получится что-то вроде обезглавленной, но упрямой ивы Галарно. Я раскис.
У моей стены твердые края и квадратные углы. Я самоедствую в прямом смысле и хотя и ем по десять печений в час, все равно вес падает. Мне уже никогда не вернуться в прежнее состояние Сегодня утром мои ботинки стали соскакивать с ног, а куртка — болтаться на теле, я, кажется, уменьшаюсь в размере, меня можно было бы выставить в качестве музейного экспоната меж двух заспиртованных голов. Но я люблю точность: когда-то я измерил свой рост у стены в моей комнате (приставил линейку к голове и сделал отметку огрызком желтого карандаша: сейчас надо бы повторить).
Случилось то, чего я так боялся. Я скукоживаюсь, словно вареная сосиска, забытая на дне кастрюли: я уже едва достаю электрический выключатель, даже если встану на цыпочки, дотянусь до него, как ребенок, лишь указательным пальцем. И дело идет с ускорением: в первые дни мой рост падал едва заметно, затем на сантиметр за полсуток, а сегодня чувствую, что уменьшусь на целый фут, короче, по дюйму за полсуток. Когда я начну ходить пешком под стол, мне придется смириться, может быть, разжечь костер и сделать себе аутодафе. Я впадаю в детство, вот мне уже шесть лет, я мечтаю об электрическом паровозике, о мешке мраморных шариков величиной с яйцо. Мне тяжело это признать, но я скучаю по людям, клиентам, электроплитам, запаху шоссе. Я сворачиваюсь в клубок, я смешиваюсь с известковым раствором стены и чувствую себя словно бабочка на обелиске.
Малыш Галарно. Ты один. Я погружаюсь в тетрадки. Я ведь не профессиональный писатель, и фразы у меня рождаются в муках, я не Блез Паскаль, я никогда не переживал ночных пожаров, за исключением случая, когда придурочные мальчишки на скутерах попытались поджечь мой лоток, я не Лабрюйер[62] и не какой-нибудь другой сорт сыра...
Я стою у подножия стены, как злая собака в саду у пустующей виллы и не лаю: у воров есть заботы поважнее, чем грабить мою копилку; к тому же я храню в ней лишь шоколадные монетки. В общем все было бы ничего, если бы не головная боль: тяжко быть и пленником и сторожем в одном лице...
Сегодня вечером я отправляю это письмо в ванную, а получу его завтра утром или в следующий раз, когда пойду пописать, все просто, и отвечу на него, как в любовной переписке, без промедления.
И подпись: Джоветта или Марчелла. Их письма оказываются в холодильнике, на пороге двери, под подушкой, под бутылкой пива.
Мне стыдно за себя. В зеркале ванной комнаты отражаются белки моих стыдливых глаз, как будто я удрал с борта «Титаника», бросив на произвол судьбы женщин и детей.