Промолчал: считай — простил! Как можно? Он должен гореть от наших взглядов: от Микитиного, от Костиного, от моего. Друзья, называется, Кто же, как не они, должны судить? Перед кем он тяжелее всего виновен? Перед ними! Может быть, им не больно? Личного зла не причинил — они и молчат. А может быть, не прав я? Может, он свое получил сполна?.. Не-е- ет, я еще с ним встречусь.
Кое-что я успел о нем услышать. В хате побывал, жинку повидал. Микита многое мне порассказал. Микита все знает. На его же глазах творилось. Здесь, в слободе, творилось, когда она была иным миром, с иными порядками и заботами. Даже солнце вставало здесь по- иному!.. Не могу об этом спокойно думать. Скажите, что же сейчас негодовать, чего сушить себя? Да, понимаю, поздновато. Но и меня поймите. Я только что вернулся в слободу. То, что другими пережито и забыто, для меня свежо.
Юхим Гавва ходил в румынской куртке, таскал за плечом фашистский карабин. Юхим Гавва, с которым мы дрались за земляные орешки. Юхим!..
Он всегда обижался, что не в его руках орешек. Обижался и молчал. Он, оказывается, всегда нам завидовал, считал нас удачливее, считал: мы родились в сорочке, а он голым на свет появился. И нет ему везения. Чин финансового агента недолго грел. Наскучила ему эта канитель. Еще бы! Микита на учителя учится. Костя в летчики пошел. Я в самую Москву подался. А он стоит, как стоял, в воротах базара. Плюнул на базарные дела. Поехал в город к военкому. Определили в пехотное училище. Командиром будет Юхим. Верховодить будет Гавва, а не пресмыкаться у кого-то под началом.
Старый Гавва держал свою думку: «Приедет Юхим с кубарями в петлицах, расквитаюсь тогда с Оверьяном!» Почему-то вбил себе в голову, что все беды от Оверьяна. Юхим же считал, что его личное невезение происходит от Котьки, Микиты и Дёнки, то есть от друзей.
В начале войны командовал взводом. Под Лозовой остался один-одинешенек. Увязался как-то в паровозную бригаду. Сорвал с себя защитное, натянул мазутное, взял лопату в руки и ну кидать уголь в огонь.
Недолго грелся у топки. Нашлись языки — выдали. Забрали Юхима немцы с паровоза, погнали в мариупольский лагерь. Бежать и не пытался. Даже мысли не держал. Со всем согласился: что будет, то будет. В груди холодок поселился. Паскудный холодок, липкий, неотступный. Который человека в скота превращает. Бьют тебя, гоняют тебя куда хотят, а тебе все равно. Бежишь, подчиняешься беспрекословно. Не хватает силы даже на то, чтобы посмотреть на ката осуждающим глазом. Хлопцы что-то замышляли, шушукались, когда и в полный голос говорили. Но Юхим нет: глухой и немой. Ни ушей, ни языка у Юхима.
Случается же: не ждал, не гадал и вдруг — освободился. Шел последнем. Не шел, еле волочил ноги по пути от порта до лагеря. Позади конвойного оказался. Споткнулся, упал на грейдер, лежит. Конвойный и ухом не повел. Внизу над насыпью цементная труба для водостока. Скалочкой покатился вниз, юркнул в трубу. Тишина. На дне ил засохший. Корочка потрескалась, облупилась. Куча бурьяна, принесенного водой. Положил голову на бурьян, почувствовал, словно сквозь землю провалился.
Шел ночами. При белом свете укрывался в зарослях ветроупорок. Ел что бог пошлет. В лесополосах яблони-дички плодоносят, груши-дули. Кое-где на абрикосовых деревьях плоды ссохшиеся чернеют. Но маслинки, пожалуй, больше всего — серебристая суховатая ягодка на сизых кустах. Ею и жил.
Утром поскребся в окно, что со стороны огорода. Даже не в окно — в маленькое стекольце, вмазанное в стену. Поскребся так знакомо, что у матери сердце захолонуло. Выскочила той дверью, что ведет в сарай, откинула кованый крючок да так на шее у сына и замерла. Отец пристучал на деревяшке, младшие братья-сестры повылетели. Старший Гавва потащил Юхима на чердак.
В правом углу чердака — курган темной пшеницы. Пшеница укрыла Юхима от постороннего глаза. Отец закопал сына в зерно, дал в рот камышовую трубочку: дыши! (Знакомое дело, мы когда-то так речку по дну переходили). Много дней подряд Гавва то откапывал, то снова живьем хоронил сына. Покормит, попоит — и в могилу.
Тревога прошла мимо. Успокоился старший Гавва, и Юхим осмелел, начал спускаться вниз по лестнице, начал показываться в светлице. Правду говорят, беда приходит негаданно, нежданно. И не знаешь, с какого боку она к тебе подступится. Ждал Гавва кары за сына, но расплатился совсем за другое.
Давно не ходил старик на базар, давно не свежевал бараньих туш, не рубил говяжьих ребер. Из мясника превратился в плотника. По времени и ремесло. То полку смастерит, то ступку выдолбит, то гроб кому сколотит. В последнее время Гавва в амбарах молотком постукивает: закрома ладит, перегородки поправляет. Ходит туда с кирзовой сумкой, инструмент в ней носит — рубанок, молоток, стамеску. Стоят амбары на выгоне, где когда-то карусели крутились, ярмарки клокотали. Построены амбары из серого камня-дикаря, что из церковного фундамента наковыряли. Кирпичины ни одной не добыли: на крепком растворе кладены. Ни ломом, ни зубилом не оторвать. Кирпич крошится, а связка, что железо, держится. В амбарах зерно водится. Потому и охрана выставлена. Но что Гавве охрана? Он делает дело. А между делом пшеницу за голенище зачерпывает, в сумку насыпает. По толике носит, самую малость берет, а, гляди, курганчик на чердаке рос — человека закопать можно.
Или донес какой завистник, или само собой так получилось? Явился румынский офицер с двумя солдатами к амбару. Остановили Гавву на пороге. Трусанули сумку, сняли сапог. Вывернули карманы, куда тоже кое-что понабилось. Повели плотника ни живым ни мертвым к дому. Выскочила жена, обомлела, хотела кинуться в светлицу, спрятать сына, ноги отказали. И Юхим растерялся. Видит в окно: батька ведут, а что делать — не знает.
Офицер со старшим Гаввой полез на чердак. Долго там топтался, тяжело топал сапогами. Даже штукатурка с потолка кое-где упала. Увели отца и проститься с детьми не дали. Юхима не тронули. Даже не заметили. Словно бы его и в живых нет.
Через три дня с глухой стороны амбаров, у стены, сложенной из синего церковного камня, казнили Гавву. Казнили принародно. Другим в назидание. Когда завязывали глаза, он лихорадочно целовал чужие руки, молил, о пощаде. Но не вымолил. Коротко задергались два автомата. Накормили Гавву немецким хлебом. До отвала накормили.
За Юхимом пришли через сутки. Увели в комендатуру. Там он поторопился заявить, что из Красной Армии дезертировал по собственному желанию. Ни о чем больше не спрашивали, ни разу не ударили. Только показали: сюда или туда? То есть будешь служить нам или в землю хочешь? Юхим выбрал «сюда». Дали нарукавную повязку, карабин вручили. Думаю, ни с того ни с сего оружия бы не доверили. Видно, кто-то им описал Юхима. Разъяснил, что за птица.
2
Не выходит Юхим из головы.
Садимся с Костей у толстого ствола груши, спинами к стволу.
— «Столичной» бы, а? — Друг мой хлопает в ладони, потирает их.
— Угу! — соглашаюсь. Мы впервые встретились. — Почему не сбегать.
— Лавка закрыта.
— К Поле, в «гадюшник»!
— Нету Поли, в город подалась.