— Микита повез?
— На автобусе покатила.
— Беда!..
Поля торгует спиртным в маленьком магазинчике, что вблизи рынка. Ее заведение называют по-разному: кто «гадюшником», кто «синим уголком». Там всегда сине от табачного дыму. В углу — стол с горкой желтой соли, с рыбьими ошкурками. Больше никакой мебели.
«Рачная» считает «гадюшник» своим конкурентом. Почему-то многие сюда тянутся. Проще, что ли? В «рачной» строго: белые холодильники, мраморные столики, стеклянные двери. Совсем по-городскому. И народ все больше приезжий, с автобуса. А в «синем уголке» свои.
Я тянусь к ботве, срываю шершавый огурец с закорюченным носом, смакую. Огуречный сок подсыхает на губах — стягивает губы. Между стволами дальних яблонь просвет. Видны вербы на том берегу Салкуцы. За вербами обширная площадь поливного огорода — бывшая грядина болгарина. Костя прославил эту грядину. И люди теперь называют ее не «болгарской», а «Говязовой». Костя из огорода сделал аэродром. Под самым носом у оккупантов прилетал в слободу на штурмовике-«кукурузнике».
— Как ты отважился?
— Дурной был, считал: все на свете «але-гоп и не ходи босый»! Мог и голову оставить, и машину.
— Попало тебе на орехи?
— Полковник чуть было не расстрелял на месте. Отца пожалел. Подошел тяжелый, словно туча с градом. Сорвал погоны, сорвал награды. «В штрафной батальон».
— И что?
— Повели в пустой погреб. Там «губа» наша домашняя находилась. Померз сутки, и все.
— Отошел командир?
— Нужда заставила. Подняли полк по тревоге. Пошли на перехват немецкого каравана. Ну, а потом операция за операцией. Десант за десантом. И морпехоту поддержать, и катера прикрыть. С эскадрой ходили. Лодки топили. В конце концов не один ли шут: в штрафной или не в штрафной. И там огонь, и здесь огонь. И там смерть, и тут смерть. Вернул «батя» все регалии. Говорит: «Скажи спасибо, что я такой добрый!». Спасибо, говорю.
Отчаянный мужик Костя! Не зря он с малых лет ходил в атаманах. Это же надо было такое удумать: слобода лежит в немецком тылу, а он решил дома побывать. Знал, что из родни только отец остался. Дай, думает, попробую вызволить отца из неволи. Как раз в то время на «кукурузник» посадили. Полетай, мол, пока пригонят новые бомбардировщики. Над Симферопольским шоссе носился, колонны поджигал, засыпал окопы бомбовой мелочью. Однажды до Мелитополя добрался. А от Мелитополя до слободы пустяк. Ни снарядом не стукнуло, ни «мессеры» не увязались. Ну, а над слободой — тишь, гладь да божья благодать. Припала слобода к земле, лежит — не шелохнется. Поздней осенью было дело. Голым показалось село. Только хатки серые, словно редкие стариковские зубы, стоят вдоль Салкуцы. Не доводилось раньше глядеть с такой высоты на свою слободу, потому чужой показалась. Пошел на посадку. И сторону выбрал правильно: навстречу ветру, пошел. По дымкам, что над хатами, определился. Отстегнул ремни, открыл кабину, спрыгнул на землю. Тихо вокруг, даже не верится, что война. Будто во сне переступает ногами, пропускает между пальцев рук пахучие верхушки высокого одичавшего укропа. Помнит: вон у той вербы есть кладочка. Два ясеня легли могучими стволами поперек Салкуцы. Поверх них тес короткий настелен. Идешь по планочкам, словно по цимбалам ступаешь. Заметил, доски кое-где прогнили, проломились. Чинить некому. Кто теперь станет чинить?..
Бывают на войне такие минуты, когда страх одолевает тебя до дела или после. В самый же момент свершения, на самой вершине опасности, ты абсолютно спокоен. Видимо, тут тоже существует свой барьер, преодолев который находишься как бы по ту сторону страха.
Костя преодолел этот барьер.
Постояв на кладочке, двинулся к своему огороду. Когда вошел в хату, спокойно сказал:
— Собирайтесь, папаша!
Отец забегал по дому. И кошелки тащит, и сумку набивает, и кожух хватает. Сын улыбается.
— Тату, мой летак не полуторка. Куда столько? Шапку на голову, полушубок на плечи — и айда.
— Ой, та я ж ничего не знаю. Нежданно-негаданно, як снег на голову. Куда, зачем?
— Приборы покажут! — пошутил сын. — Готовы?
— Подожди, табаку захвачу на дорогу! — Старый Говяз вышел в сени, поднялся по лестнице на чердак, где сушился табачный лист.
Шли по огороду молча. Вокруг ни души. Раньше, бывало, загудит самолет в небе — все население задирает вверх голову. Теперь не те времена. Приземлилась машина считай под самыми окнами — и никто за порог не выскочил. Только заметно было: в окнах хат белеют платки, сереют бороды. И влепленные в стекла ребячьи носы. На улицу не пустили: нечего соваться куда не следует. А через окно можно — гляди, учись: вот какие хлопцы выросли в нашей слободе!
Когда под ожесточенным напором винта до самой земли прилег суховатый укроп, когда самолет запрыгал по кочкам, в сторону грядины уже бежало с десяток румынских солдат и несколько полицаев. Стреляли на ходу, не целясь, орали всяк по-своему. А Косте и горя мало. Вывел машину на ровное. Поставил против ветра. Опустил подкрылки. Дал газу.
Юхим тоже бежал на грядину вместе с другими. Стрелял в сторону зеленой машины. Но он еще не знал, что стреляет по другу, по своему бывшему предводителю.
Вот и назвали поливной огород Говязовой грядиной.
3
Дело к вечеру. По-прежнему сидим под грушей. Беседе, кажется, конца-краю не будет.
— Черноморская вода знаешь какая тяжелая? — Костя придвинул носком ботинка кусок бутылочного стекла — крупный осколок донышка, взял в руки, протянул мне. — Вот, что стекло, тяжеленная. Прозрачности знаешь какой? Нет. Тоже как стекло. Ребята, бывало, возьмут графин с водой опустят за борт… На сколько думаешь? Футов на шестьдесят. И видать! Понял?
— Здоров травить!
Костя толкает меня в плечо:
— Иди ты, салага! — Ставит локти себе на колени, ломает веточку, но смотрит не на нее, а куда-то дальше, говорит со вздохом, еле слышно, словно только для себя говорит: — Тяжелая вода…
— Пришлось хлебнуть?
Смотрю на друга и, конечно, прямого ответа не жду. По глазам понимаю: сейчас скажет что-то неожиданное.