зловонной темноте. Вернувшись с полдороги, парень осветил фонарем узкую извилистую тропку между бесконечными тюками и грудами, которые были навалены вокруг нас и даже над нами без всякого видимого порядка. Один раз я все-таки грохнулся, взрывая сапогами те самые песок и гравий, которые Виллер столь красочно описал мне в первый день плавания — тогда-то, неуклюже барахтаясь между двух широких тимберсов, я и заметил баталера, — во всяком случае, я полагаю, что это был именно он. Углядел я его через тесную щель между какими-то непонятными тюками, и, поскольку передо мной был единственный член экипажа, которому не надобно ограничивать себя в масле для фонарей, щель сверкала как окно на солнечной стороне дома. Сквозь нее виднелась крупная голова, украшенная крохотными очками и склонившаяся над бухгалтерской книгой — ничего более.
Неужели это тот самый человек, одно имя которого рождает смущенное молчание у моряков, не боящихся ни жизни, ни смерти?!
Я выкарабкался из балласта на палубные доски возле укрепленной тросами пушки и снова двинулся за Томми Тейлором, пока поворот узкой тропинки не скрыл от меня смутное видение. Наконец мы достигли передней части судна. Мистер Тейлор повел меня вверх по трапу, восклицая дискантом: «Прочь, прочь отчаливай!», словно все вокруг были на лодках, хотя на самом деле на флотском жаргоне это означает просто-напросто приказ освободить дорогу, и Томми служил мне глашатаем, отгоняя с моего пути простолюдинов. Таким вот манером, минуя палубы, полные людей разного пола и возраста, а также шума, дыма и запахов, мы поднялись из глубин на бак, где я немедленно рванулся вперед, к чистому, сладкому воздуху шкафута! Поблагодарил мистера Тейлора за эскорт, зашел в каюту и велел Виллеру стянуть с меня сапоги. Затем сбросил одежду, обтерся, потратив не менее пинты воды, и только тогда почувствовал себя более или менее чистым. Честное слово, как легко бы мичманы ни добивались женской благосклонности в мрачных глубинах трюма, вашему покорному слуге он не подходит. В полном отчаянии я уселся на парусиновый стул и почти уже решил довериться Виллеру, но остатки здравого смысла возобладали, и я оставил свои желания при себе.
Не могу понять, что за выражение такое — «чертова купель». Фальконер на сей счет хранит молчание.
(Y)
Осенило меня внезапно. Разум может часами бродить вокруг какой-либо задачи, не замечая решения. Его словно бы вовсе нет. И вдруг — эврика! Не можешь изменить место — измени время! Когда Саммерс объявил, что экипаж собирается выступить перед пассажирами, я сперва не придал значения его словам, и вдруг, окинув ситуацию взглядом политика, понял, что корабль предоставляет нам не место — но возможность! Рад уведомить вас, милорд, — не столько с радостью, сколько с законной гордостью, — что, подобно лорду Нельсону, выиграл морской бой! Может ли представитель сухопутной части человечества добиться большего? Вкратце: я донес до сведения всех и каждого, что никакие представления меня не интересуют, что у меня разболелась голова, и я остаюсь в каюте. Удостоверился в том, что эти слова слышала Зенобия. А потом встал у зарешеченного глазка, глядя, как пестрая, крикливая толпа потянулась на палубу, радуясь хоть какому-то развлечению, и вскоре коридор сделался пустым и тихим, как… как я и предполагал. Я ждал, вслушиваясь в топот над головой, и вскоре мисс Зенобия сбежала по трапу вниз — скажем, захватить шаль, совершенно необходимую тропической ночью! Я отворил дверь, поймал ее за талию и втащил в каюту прежде, чем она успела издать хотя бы притворный писк. Но мне хватало шума с палубы, да и кровь гудела в ушах, так что я с бурным натиском перешел в наступление! Некоторое время мы боролись около койки, Зенобия — тщательно рассчитывая силы, чтобы вовремя сдаться, я — с нарастающей страстью. Стоило мне двинуться на абордаж, как она беспорядочно отступила к противоположной стене, где ее уже ждал парусиновый таз в железном кольце. Я атаковал, и кольцо треснуло! Книжная полка перекосилась, «Молль Флендерс»[19] оказалась на палубе, «Жиль Блаз»[20] упал на нее, а прощальный подарок тетушки, «Кладбищенские размышления» Гервея[21] (в двух томах, Лондон), накрыл их обоих. Я отшвырнул книги в сторону вместе с топселями Зенобии, ожидая, что та наконец-то сдастся, но она продолжала храбро, хотя и бестолково сопротивляться, что лишь сильнее меня распаляло. Я взял курс на берег. Мы пылали страстью среди развалин парусинового таза и затоптанных страниц крохотной библиотеки. И — ах! — в конце концов она сдалась, пала от руки завоевателя, выбросила белый флаг, и победитель получил свои трофеи! Однако, сами понимаете, ваша светлость, наша мужская задача — побеждать тех, кто выше нас, и щадить тех, кто под нами. Одним словом, снискав благосклонность Венеры, я вовсе не хотел стать причиной мучений Луцины.[22] Между тем Зенобия отдавалась мне решительно и страстно, но на беду, в этот самый миг, по несчастливой случайности, на палубе раздался настоящий взрыв.
Зенобия судорожно вцепилась в меня.
— Мистер Тальбот! Эдмунд! Спасите! Французы!
Возможно ли представить себе что-либо более несвоевременное и комичное?! Как и большинство хорошеньких и страстных женщин, Зенобия — дурочка, и взрыв (природу которого я определил сразу же) поверг бедняжку в ужас, от которого ее требовалось немедленно защитить. Что ж, за мной дело не стало. А Зенобия сама виновата, ей и отвечать — как за просчеты, так и за удовольствия. Она ведь, вне всякого сомнения, меня провоцировала! И кажется слишком опытной женщиной, чтобы не понимать, что делает!
— Успокойтесь, дорогая, — пробормотал я, переводя дух оттого, что пик страсти наступил слишком уж быстро, оставив спутницу в некотором смущении. — Это мистер Преттимен наконец-то дождался альбатроса и разрядил в него мушкет вашего отца. Вам стоит опасаться не столько французов, сколько здешних моряков, если станет известно, что он натворил.
(На самом деле мистер Кольридж ошибался: моряки, конечно, суеверны, но жизнью не дорожат вовсе, ни своей, ни чужой. И птиц не стреляют только потому, что, во-первых, им не дают оружия, а во-вторых, морские птицы малосъедобны.)
И над нами, и кругом — по всему кораблю — раздавался топот и шум. Я предположил, что выступление имело громкий успех, как бывает обычно, когда больше нечего смотреть.
— Теперь, дорогая, — обратился я к Зенобии, — нужно вернуть вас к людям. Не стоит, чтобы нас видели вместе.
— Эдмунд!
Тут начались всякие охи и вздохи. Честное слово, на это было не очень приятно смотреть!
— Что такое? Что случилось?
— Ведь вы не оставите меня?
Я сделал вид, что задумался.
— Куда же я денусь? Не предполагаете же вы, что я уплыву отсюда на собственном корабле?
— Жестокосердный!
Мы подошли, как может заметить ваша светлость, к третьему акту низкопробной драмы. Она — покинутая жертва, я — бессердечный злодей.
— Бросьте, милейшая! Не притворяйтесь, что подобные обстоятельства — учитывая даже наше не совсем обычное положение, — что подобные обстоятельства, повторюсь, вам внове.
— Что же мне теперь делать?
— Оставьте ваши дамские штучки. Опасности нет никакой, и вам это известно. Или вы ждете…
Я захлопнул рот. Одно предположение, что связь эта может повлечь за собой какие-то денежные отношения, показалась мне оскорбительной. Честно говоря, меня и так многое раздражало, дело казалось законченным, и в тот момент я ничего не желал более, чем увидеть, как Зенобия испаряется, как мыльный пузырь или еще что-нибудь столь же бесплотное.
— Жду чего, Эдмунд?
— Подходящего момента, чтобы ускользнуть в свою каморку… я хотел сказать, каюту и привести себя в порядок.