муравья, то в конце концов все это не может не заинтересовать; и время, таким образом, идет быстрее.
Вот так он и жил в четырех стенах камеры — сперва в Милане, а потом в Апулии, в Тури. Он был весь полон прошлым, прошедшим, в котором перемешалось великое и случайное, привнесенное, наносное. Затем прошел известный промежуток времени, и все дальше стали уходить события и переживания предыдущего периода жизни: все то, что было случайным и преходящим в области чувств и воли, постепенно куда-то исчезало; оставалось главное и нетленное. И, вопрошая сам себя, он находил вполне естественным, что это именно так. В течение какого-то времени, думалось ему, нельзя избежать того, чтобы воспоминания и образы прошлого не завладевали тобой, но если постоянно смотришь только в прошлое, это начинает в конце концов мешать; да это и бесполезно. И вдруг ему показалось, что он преодолел тот кризис, который, по-видимому, происходит со всеми в первые годы пребывания в тюрьме и который часто приводит к самому решительному, самому резкому разрыву с прошлым! Впрочем, он должен был признаться себе, что этот душевный кризис он чувствовал и наблюдал больше у других, чем у себя, и, более того, что он воспринимал его с улыбкой. Ну что ж, ведь одно это уже было преодолением кризиса! Он никогда не думал, что столько людей до такой степени боятся смерти. А именно в этом страхе и кроется причина всех явлений, происходящих в психике заключенного. В Италии говорят, что ты тогда становишься старым, когда начинаешь думать о смерти; ну что же, пожалуй, это очень верная мысль. Впрочем, все это едва ли относится непосредственно к нему, к бывшему депутату Антонио Грамши. И он берется за перо. Он должен записать это:
«Я видел, до какой степени тупели и дичали некоторые люди, и это оказывало на меня такое же действие, как на спартанских юношей созерцание развращенного образа жизни илотов».
И он добавляет с чуть заметной усмешкой:
«Итак, я сейчас совершенно спокоен…»
Была зима, и солнца не было, вернее, он почти не видел его. А потом наступила весна и пригрело солнце, а потом роза у него в камере (ему позволили устроить нечто вроде миниатюрного садика на подоконнике) начала давать ростки, а ведь ему уже казалось, что от нее остались одни унылые, голые прутики. Но сможет ли она противостоять предстоящей летней жаре? Ведь здесь, в Апулии, отчаянно жарко и сыро! Вряд ли роза уцелеет, уж очень она хрупкая и хилая. Да, но если вдуматься, ведь роза, в сущности говоря, — это всего лишь разновидность шиповника, а значит, весьма живуча. Ну что ж, поглядим, поглядим. Думал ли он при этом только о хилой тюремной розе? Не было ли в его словах какого-либо второго смысла? Не считал ли он самого себя вот этаким цепким и живучим шиповником? Трудно сказать теперь, так это или не так, но трудно и удержаться от подобного толкования. Уж очень оно заманчиво по- своему.
Идут дни, идут недели и месяцы, и вот в камеру впархивает письмецо от жены, письмецо из Москвы. В письме два кусочка плотной глянцевой бумаги — фотографии детей, — он и не думал, что это может так его обрадовать. И он был также чрезвычайно рад тому (писал он потом с некоей затаенной усмешкой), что смог собственными глазами убедиться в наличии у них туловища и ног: ведь вот уже три года, как он видит только их головы, и он начал было уже подозревать, что они превратились в херувимов, только без крылышек! И опять перо бежит по бумаге, и опять выстраиваются в ряд слова, в одно и то же время лирические, и язвительные, и таящие в себе какую-то удивительную прелесть:
«Все же не исключено, что еще в этом году распустится какая-нибудь маленькая скромная розочка. Мне это приятно, так как последний год меня интересуют космические явления (быть может, это происходит оттого, что, как говорят в моем родном краю, кровать моя удачно расположена соответственно направлению благоприятных земных токов и, когда я сплю, клеточки организма совершают круговращение в унисон со всей вселенной). Я с большим волнением ожидал летнего солнцестояния, и теперь, когда Земля приближается к Солнцу (вернее, вновь идет по прямой после стояния), у меня на душе становится веселее (это связано с тем обстоятельством, что вечером в камеру приносят свет, — вот оно, благодатное течение земных токов!); смену времен года, связанную с солнцестоянием и равноденствием, я ощущаю как собственную плоть; роза жива и, несомненно, расцветет, ибо под теплыми лучами тает лед и под снегом уже тянутся к жизни первые фиалки…» А потом следует удивительный возглас: «Одним словом, время представляется мне как нечто телесное с тех пор, как для меня больше не существует пространства». И все-таки пространство продолжало существовать. Существовали Италия и Франция, Россия и Германия, существовал Берлин, где он некогда позвонил у дверей помпезного здания итальянского посольства. Ему отворил швейцар в ливрее с галунами, величественный швейцар, повелитель столь же величественного вестибюля. Узнав, в чем состоит просьба, швейцар доложил по телефону господину советнику посольства профессору Умберто Космо, что некто Грамши желает быть принятым им, и что же, Швейцар потрясен: профессор, не вдаваясь в тонкости дипломатического этикета, сбежал с лестницы и кинулся на шею скромному Антонио Грамши! Профессор обливается слезами и приговаривает: «Ты понимаешь, почему! Ты понимаешь, почему!» И он, Антонио Грамши, совершенно утопает в роскошной профессорской бороде… До чего же он взволновался, профессор Умберто Космо! И он все простил — даже ту статью позапрошлого года, в которой Грамши воздал ему должное, но, может быть, несколько опрометчиво… «Да, старый Умберто Космо искренне любил своих учеников! Как он там теперь? Может, и он теперь оплакивает меня? Как все мои родные и близкие. А я вовсе не хочу, чтобы меня оплакивали; я — борец, которому не повезло в битве нынешнего дня, а бойцов нельзя и не следует оплакивать, когда они борются не по принуждению, а потому, что они сами сознательно желают этого».
Но, может быть, и в самом деле пора подводить итоги? Десять лет занимался он журналистикой, написал великое множество статей и заметок, но все это не собрано, разбросано по всяческим газетам, журналам и журнальчикам, порою эфемерным. А ведь если собрать все это воедино, это составило бы пятнадцать или двадцать томов, страниц по четыреста каждый; но писалось все это на злобу дня и, по- видимому, на следующий же день утрачивало всякое значение.
В восемнадцатом профессор Космо, все тот же Космо, хотел выпустить сборник статей Грамши, он хотел их опубликовать с весьма благожелательным и лестным предисловием, но он, Грамши, не согласился. А в ноябре двадцатого его уговорил Джузеппе Преццолини, издатель — сборник статей чуть было не вышел, и статьи эти были объединены общим замыслом, но в последний момент он, Грамши, передумал.
И Франко Чарлантини, депутат, в 1924 году предлагал Грамши написать книгу о движении «Ордине Нуово» и выпустить ее в своем (фашистском!) издательстве, ничего в ней не меняя, ни одной запятой! Это было очень заманчивое предложение — в самом факте выхода книги, что называется, из вражьего логова был какой-то элемент признания значимости того, что делали он и его друзья, но, поразмыслив, он все же ответил отказом. Статьи его разбросаны. Он их не собрал, не свел воедино. Попросту не успел. Да и успеет ли когда-нибудь?
Надвигаются новые, еще неслыханные катаклизмы. Битва не кончена, нет. Битва за Италию не кончена. Но он неподвижен, он прикован к стенам этой вот тюрьмы. Жизнь его была самым грубым образом втиснута в рамки, установленные внешней силой, причем его свобода была ограничена лишь внутренней жизнью, а воля его стала лишь волей к сопротивлению. И все-таки он должен работать, должен писать, писать. Хорошо бы иметь тетрадки обыкновеннейшего школьного формата и не, толстые — страниц по сорок- пятьдесят. Вот в такие маленькие тетрадки он и перепишет свои заметки, разбив их по темам и приведя их, таким образом, в должный порядок. Это поможет ему скоротать время и принесет пользу, ибо даст возможность навести кое-какой порядок и в собственных мыслях.
(Тетрадки эти были ему доставлены и заполнены его аккуратным почерком, а потом, во время одного из переездов, вынесены из стен тюрьмы. Их ожидала необыкновенно славная будущность.)
Клиника доктора Кусумано
Рассказывает коммунист Густаво Тромбетти — он находился в Тури ди Бари вместе с Антонио Грамши:
«Однажды утром в марте, во время прогулки мы увидели, что Антонио совсем обессилел и с трудом может передвигаться. Несколько дней спустя (7 марта 1933 года) рано утром, вставаяс постели, он потерял