супругу, Чарлз прекрасно знал, никаких затруднений тут не возникало. Уже стало семейной традицией, что Дарвины брали себе жен или мужей только из семьи Веджвудов. Так что к своей суженой — Эмме Веджвуд Чарлз присматривался, признаться, уже давненько: когда в юности охотился в поместье дяди Джоса, а вечерами умиленно слушал, как музицируют очаровательные кузины, и даже в порыве чувств иногда сам садился за пианино. Это с его-то слухом, а точнее, полным отсутствием музыкального слуха! Будущая жена оценила его музыкальный талант коротко, но убийственно: «Он играет как сумасшедший». Впрочем, это ни в малейшей степени не помешало их счастью. Уже в глубокой старости Дарвин напишет: «Меня изумляет то исключительное счастье, что она, человек, стоящий неизмеримо выше меня по своим нравственным качествам, согласилась стать моей женой».
Они поженились и стали устраивать семейные обеды для ученых коллег. Дарвин входил во вкус семейной жизни, хотя иногда по утрам, разбирая за завтраком почту, с недоумением спрашивал:
- А это письмо кому? Кто такая «миссис Чарлз Дарвин»? О извини, дорогая!
Рождались дети - сын, потом дочь. Семья росла. Дарвину становилось все труднее уединяться для спокойной работы. Они решили купить небольшое поместье с кирпичным домом в три этажа возле деревни Даун, неподалеку от Лондона. Дом был уютный, просторный, а вокруг поля и луга, разделенные зарослями живых изгородей. В этом доме Дарвин проведет всю оставшуюся жизнь, лишь изредка выезжая в Лондон и на лечебные воды - в тишине и покое, в резком контрасте с путешествием на «Бигле».
В 1839 году вышел из печати его первый научный труд - «Дневник изысканий», или «Путешествие натуралиста вокруг света на корабле «Бигль».
Несмотря на постоянное недомогание, работа в Дауне пошла успешнее. Дарвин даже сумел извлечь пользу из своей болезни. Она позволяла ему избавиться от светских приемов и официальных обедов и заниматься только тем, чем он хотел. Он мог уклоняться от нудных и бессмысленных религиозных споров под тем предлогом, что, дескать, из-за физической слабости ему «непосильны глубокие раздумья о самом сокровенном, чем может быть полна душа человеческая...» так с неприкрытой иронией Дарвин и писал, отклоняя приглашения на подобные диспуты. Даже бессонница помогала ему по ночам тщательно продумывать возникавшие идеи, чтобы днем проверить их точными опытами и изложить на бумаге. Одна за другой печатаются его работы. В 1842 году вышла монография о коралловых рифах. Перечитав ее через несколько лет, Дарвин имел полное право с подкупающей искренностью сказать:
- Поражаюсь собственной точности!
Немного можно насчитать во всей истории науки таких же законченных и совершенных теорий, разработанных столь же тщательно, чтобы они выдержали проверку временем без всяких поправок. Когда уже в наши дни техника наконец позволила пробурить глубокие скважины на коралловых рифах Тихого океана, добытые из них образцы полностью подтвердили правильность теории Дарвина.
Интересно, что она была разработана им... еще до того, как он увидел первый коралловый риф в своей жизни! И пожалуй, именно это помогло ему посмотреть на процесс образования коралловых атоллов с новой, оригинальной точки зрения. Все геологи до него считали атоллы остатками древних вулканов, обманутые их внешним сходством. На восточном побережье Южной Америки атоллов и коралловых рифов не было. Зато, прежде чем их увидеть, Дарвин узнал много интересного о том, как меняют берега опускания и поднятия суши: «Это с необходимостью привело меня к длительным размышлениям о результатах процесса опускания, и было уже нетрудно мысленно заместить непрерывное образование осадочных отложений ростом кораллов, направленным вверх. Сделать это - значило построить мою теорию образования барьерных рифов и атоллов».
Так что, когда Дарвин увидел первый атолл, он рассматривал его совсем с иной точки зрения, чем другие ученые. И ему оставалось лишь проверить свою теорию. Он это успешно сделал, пользуясь для зондирования океанского дна просто длинной веревкой с привязанным к ней куском олова...
Столько у него было дел, и брался он за каждое с таким увлечением, что поневоле работа подвигалась медленнее, чем хотелось бы. Он писал Фиц-Рою:
«Последние две недели изо дня в день напряженно работал, анатомируя существо родом с архипелага Чонос и размером с булавочную головку, и готов провести таким образом еще месяц, чтобы каждый день лицезреть все новые красоты строения...»
Дарвин сетовал, что у него были не очень ловкие руки. Это мешало ему анатомировать мелких животных и насекомых. Испытывая большой интерес к опытам, он в то же время нередко проводил их небрежно, нечисто. Когда Дарвин пытался сам делать какие-нибудь научные приборы, необходимые ему для задуманных опытов, они получались у него грубоватыми и ненадежными. Это замечали порой даже его дети. Однажды они доказали обескураженному отцу, что два микрометра, которые он сделал, к сожалению, весьма отличаются по своим показаниям. А Дарвин так на них полагался...
О том, что его больше всего занимало, он пока никому не рассказывал. Его ближайший сподвижник и самый талантливый пропагандист дарвинизма - Томас Гексли позже вспоминал:
«Помню, как во время своей первой беседы с мистером Дарвином я со всею категоричностью высказал свою уверенность в том, что природные группы отделены друг от друга четкими разграничительными линиями и что промежуточных форм не существует. Откуда мне было знать в то время, что он уже многие годы размышляет над проблемой видов, и долго потом меня преследовала и дразнила непонятная усмешка, сопровождавшая мягкий его ответ, что у него несколько иной взгляд на вещи...»
Лишь изредка прорывались занимавшие Дарвина мысли в письмах самым близким друзьям-ученым. Только в январе 1844 года он напишет известному английскому ботанику Гукеру:
«...Я с самого моего возвращения приступил к одной весьма дерзкой работе: и я не знаю человека, который назвал бы ее глупой. Меня так поразило распространение галапагосских организмов, характер американских ископаемых млекопитающих и пр., что я решил без разбору собирать все факты, имеющие какое-либо отношение к видам. Я прочел горы книг по земледелию и садоводству и непрестанно собирал данные. Наконец появились проблески света, и я почти убежден (в противоположность мнению, с которым я начал работу), что виды (это равносильно признанию в убийстве) не неизменны. Да сохранит меня небо от Ламаркова нелепого «стремления к прогрессу», «приспособления вследствие длительного стремления животных» и пр. ... Но выводы, к которым я прихожу, не так уж далеки от его выводов, хотя способы изменений совершенно другие. Мне кажется, что я обнаружил (вот где дерзость!) простой способ, благодаря которому виды прекрасно приспособляются к различным целям.
Теперь Вы тяжко вздохнете и скажете про себя: «Вот на кого я попусту тратил свое время и кому я писал». Пять лет назад я и сам думал бы так же...»
Как это сказано: «равносильно признанию в убийстве»! Одно великолепное сравнение, поистине шекспировской силы - и сколько оно говорит о сомнениях и переживаниях Дарвина! Нелегко даются новые, еретические идеи.
Уже говорилось, что мысли об изменчивости видов возникали у многих натуралистов очень давно. Теперь историки их находят даже у философов Древней Греции - у Гераклита, Анаксимандра. Бюффон в восемнадцатом веке писал, что все животные изменяются под воздействием окружающей среды, а также «повинуясь внутренней потребности». Схожие мысли высказывали французские просветители Гольбах, Дидро и Гельвеций, в России гениальный Ломоносов и академик Бэр. Эразм Дарвин, как мы знаем, рассуждал в торжественных стихах о борьбе за существование. При желании в его поэмах можно найти даже высказывания но весьма конкретным проблемам эволюции - скажем, о вреде близкородственного размножения.
Очень заманчиво преувеличить влияние идей Эразма Дарвина на его великого внука. Какого-то их воздействия Чарлз Дарвин не отрицал, но и не придавал ему слишком большого значения: «...Вероятно, то обстоятельство, что уже в очень ранние годы моей жизни мне приходилось слышать, как поддерживаются и встречают высокую оценку такого рода воззрения, способствовало тому, что я и сам стал отстаивать их - в иной форме... В то время я очень восхищался «Зоономией», но, перечитав ее во второй раз через десять или пятнадцать лет, я был сильно разочарован крайне невыгодным соотношением между рассуждениями и приводимыми фактическими данными».