Я ел тортик. Но перестал есть, у меня горло перехватило, с полным ртом я присматривался… к тому… к тому… как же это назвать? Обращенность вовнутрь, собственная мерзость, собственная грязь, собственное преступление, замыкание в себе, наказание собой, ох, самодостаточность! Со своим и за своим! И как молния: это должно привести к коту, кот вот-вот… и тут же вылез кот, я его узнал. Я узнал кота похороненного, кота задушенного – повешенного между воробьем и палочкой, которые висели там в неподвижности и возрастали в самом своем бытии, копили силы собственной недвижностью в заброшенном и оставленном месте. Дьявольское упрямство! Чем дальше, тем ближе! Чем ничтожнее и несуразнее, тем навязчивее и сильнее! Какая ловушка, какой адский, зловещий ансамбль! Какая западня!
Кот, кот задушенный – повешенный!
8
Людвик сонно сказал Лене, что хорошо бы немного вздремнуть. Верно. Сон не помешает, ведь мы поднялись на рассвете. Все встали изо стола, начали искать одеяла.
– Ти-ри-ри!
Мотивчик Леона. Но громче, чем обычно, с вызовом. Кубышка удивилась и спросила:
– А тебе, Леон, чего?
Он один сидел за столом, заваленным посудой и остатками банкета, лысина и пенсне блестели, на лбу капельки пота.
– Берг!
– Что?
– Берг!
– Какой берг?
– Берг!
Ни следа благодушия. Фавн, Цезарь, Бахус, Гелиогабал, Аттила. Потом Леон снова с безмятежной улыбкой взглянул из-под пенсне.
– Ничаво, вот так, старушенция моя, два еврейца говорили… такая хохма… Расскажу потом…
Закончилось, рассыпалось, распалось… Брошенный в беспорядке стол, перетаскивание стульев, одеяла, кровати в пустых комнатах, истома, вино и т. п.
Около пяти, подремав, я вышел из дома.
Большинство из нашей компании еще спало – ни души. Луг, усеянный валунами, соснами да елями, солнечный, горячий, за мной дом, опухший ото сна и мух, передо мной луг и далее те горы, горы вокруг, такие гористые и поросшие лесом, до невозможности лесистые в этой глуши. Это место не мое, зачем оно мне, если я здесь, то могу быть и в другом месте, все равно где, я знал, что за стеной гор есть другие, неизвестные земли, но они для меня такие же чужие, и между мной и окружающим пространством установились те отношения взаимного равнодушия, которые легко могли перерасти в нетерпимость и даже в нечто худшее. Во что? В отчужденной дремоте этих лугов, возносящихся вдали лесов, неведомых и равнодушно отвергнутых, одиноких, таилась возможность внезапного нападения, насилия, удушения и, ха- ха, повешения, – но эта возможность была «за», «вне того». Я стоял в тени, у самого дома, среди деревьев. Ковырял в зубах стебельком травы. Жарко, но воздух свежий.
Осмотрелся. В пяти шагах от меня Лена.
Стояла. Когда я ее вот так, неожиданно, увидел, прежде всего она показалась мне маленькой – девочкой, – еще мне бросилась в глаза ее салатная кофточка, без рукавов. Но это было какое-то мгновение. Я сразу отвернулся и стал смотреть в другую сторону.
– Красиво. Правда?
Она заговорила, потому что вынуждена была что-то сказать, оказавшись в пяти шагах. Я все еще не смотрел на нее, и это меня убивало, неужели она пришла ко мне – ко мне – неужели она хочет начать со мной – и это меня пугало, я не смотрел и понятия не имел, что тут придумать, что предпринять, я стоял и не смотрел.
– Вы что так онемели? От восторга?
Ох, тон-то слегка люлюсоватый, от них научилась…
– А где панорама пана Леона?
Это я сказал, чтобы что-то сказать… Ее смех, тихий, нежный: – Откуда же я знаю? – Снова молчание, но уже не слишком резкое, ведь все происходило au ralenti,[9] жарко, приближается вечер, камешек, жучок, муха, земля. Когда у меня уже истекало время на ответ, «наверное, скоро мы узнаем», сказал я.
И она сразу ответила:
– Да, папа нас отведет после ужина.
Я опять ничего не говорил, смотрел в землю перед собой. Я и земля – она сбоку. Мне было неловко, я даже скучал, лучше бы она ушла… Опять мой черед что-то сказать, но прежде, чем заговорить, я взглянул на нее, на какой-то миг, едва-едва, но заметил, что она на меня тоже не смотрела, ее взгляд, как и мой, устремлен в другую сторону, – и то, что мы оба не смотрели друг на друга, смахивало на какой-то неприятный упадок сил, идущий от отдаленности, отстраненности, мы были здесь, но не совсем, я и она, она и я, будто брошенные сюда откуда-то оттуда, больные, почти посторонние здесь, как прячущие глаза призраки снов, явившиеся из другого мира. Неужели ее губы все еще сохраняли «соотношение» с омерзительным вывертом губы, оставшимся там, на кухне, в комнатке? Нужно проверить. Я взглянул и, даже не разглядев как следует губ, сразу увидел: да, в самую точку, губы с теми губами, как два города на карте, как две звезды в созвездии; и теперь, на расстоянии, еще заметнее.
– В котором часу мы отправляемся?
– Не знаю. Наверное, полдвенадцатого. Почему я сделал с ней это?