Да, именно так все это представлялось Фридерику – или, может быть, он представлял себе, что мне это так представляется, – и профиль его был здесь же, рядом с моим, а я не знал, в котором из нас все это возникло. Тем не менее, когда через много-много часов медленной езды мы добрались до Повурны, эти два приятеля были уже «заодно относительно Гени», объединились относительно Гени, утвердившись в этом в процессе многочасовой езды за ней и перед нами.
Мы заперли пленника в пустой кладовой с зарешеченным окном. Ранения у него были легкие – он мог сбежать. Измученные до крайности, мы легли спать, я забылся тяжелым сном, а на следующий день меня одолело смутное ощущение, неотвязное, как муха, мельтешащая перед носом. Я не мог поймать жужжащую, постоянно ускользающую от меня муху – что же это за муха такая? Еще до обеда случилась эта напасть, когда я спросил Ипполита о какой-то детали, связанной с недавними событиями, а в его ответе уловил едва заметное изменение тона – не то чтобы он огрызнулся, но в его тоне появилась как бы надменность или даже пренебрежение, а может быть, гордость, будто ему это уже поднадоело или будто у него есть заботы поважнее. Заботы важнее, чем убийство? А потом и в голосе Вацлава я уловил какое-то безразличие, что ли, и тоже с оттенком гордости. Они горды? Чем же они горды? Незначительное, однако поразительное изменение тона, с чего, казалось бы, Вацлаву задирать нос через два дня после той смерти? – мои чувствительные нервы немедленно хлестнули меня подозрением, что где-то в нашем небе образовался антициклон и подул другой ветер – но какой? Что-то менялось. Что-то как бы меняло ориентацию. Только к вечеру эти подозрения обрели более определенную форму, когда я увидел Ипполита, который проходил через столовую, разговаривал сам с собой и тут же пришептывал: «Скандал, господа, скандал!» Он сел на стул, совершенно осоловев… потом вскочил, приказал запрягать лошадей и уехал. Теперь я уже ясно понимал, что возникло нечто новое, но расспрашивать не хотел и только вечером, заметив, что Фридерик с Вацлавом, о чем-то беседуя, прохаживаются по двору, присоединился к ним в надежде узнать откуда дует ветер. Но ничего подобного. Они опять обсуждали позавчерашнюю смерть – и тем же тоном, что и раньше, – это была конфиденциальная беседа, которая велась приглушенными голосами. Фридерик, наклонив голову, не отрывая взгляда от собственных ботинок, снова копался в этом убийстве, разбирал его, взвешивал, анализировал, исследовал… так что замученный Вацлав стал защищаться, сказал, что ему нужно перевести дух, дал даже понять, что это неделикатно!
– Что? – спросил Фридерик. – Как прикажете вас понимать?
Вацлав запросил пощады. Рана еще слишком свежа, он еще не осознал до конца случившееся, не примирился, это так неожиданно, так страшно! И тогда Фридерик бросился на его душу, как орел. Возможно, это сравнение несколько высокопарно. Но было очевидно, что он бросается – и бросается сверху. В том, что он говорил, не было ни утешения, ни жалости, наоборот, было лишь желание заставить сына до дна испить кубок смерти матери, до последней капли. Подобно тому как католики минута за минутой переживают Голгофу Христа. Фридерик предупредил, что он не католик. Что у него даже нет так называемых моральных принципов. Что он не святой. Почему же, спросите вы (говорил он), во имя чего я требую от вас до конца пройти этот путь? Я отвечу – единственно во имя развития. Что такое человек? Кто может ответить на этот вопрос? Человек – это загадка (и эта банальность искривила его губы, как нечто постыдное и ироническое, как боль – ангельская и дьявольская бездна, более бездонная, чем зеркало). Но мы должны (это «должны» прозвучало доверительно и драматично), должны добиваться все более полного переживания. Это, поймите, неминуемо. Это неизбежность нашего развития. Мы обречены на развитие. Этот закон действует как в истории человечества, так и в истории отдельного человека. Приглядитесь к ребенку. Ребенок только начало, ребенок не существует, ребенок – это ребенок или введение, исходная точка… А юноша (он почти плюнул этим словом)… что он знает? Что он может понимать… он… этот эмбрион? Ну а мы?
– Мы? – воскликнул он. – Мы?
И отметил между прочим:
– Я с вашей матерью сразу нашел общий язык. Не потому, что она католичка. А потому, что она подвергалась внутреннему давлению серьезности… видите ли… у нее совершенно отсутствовало легкомыслие…
Он посмотрел ему в глаза – чего раньше с ним никогда не случалось и что сильно смутило Вацлава – который, однако, не посмел отвести взгляд.
– Она хотела добраться… до сути.
– Что же я должен делать? – закричал Вацлав, поднимая руки. – Что я должен делать?!
В разговоре с любым другим человеком он не позволил бы себе ни кричать, ни поднимать рук. Фридерик взял его под руку и повел вперед, а пальцем другой руки указывал перед собой.
– Отвечать своему высшему назначению! – говорил он. – Вы можете делать все что угодно. Но это должно быть очевидно… очевидно серьезным.
Серьезность как высшее и неумолимое требование зрелости – никаких поблажек – ничего такого, что могло бы хоть на мгновение ослабить напряжение взгляда, упорно доискивающегося сути… Вацлав не знал, как противостоять этой суровости – ибо это была суровость. Если бы не она, он мог бы поставить под сомнение серьезность такого поведения, искренность такой жестикуляции, похожей на какие-то метания… но этот театр разыгрывался во имя сурового призыва принять на себя и выполнить высший долг полного осознания – это в глазах Вацлава было непререкаемо. Его католицизм не мог примириться с дикостью атеизма: для верующего атеизм – дикость, и мир Фридерика был для него хаосом, лишенным Господа, а значит, и права, заполненным только беспредельно человеческим произволом… однако католик не мог не прислушаться к моральному призыву, пусть и исходящему от такого дикого человека. Кроме этого, Вацлав боялся, как бы эта смерть матери и его не пришибла, – боялся, что окажется не на высоте своей трагедии, а также своей любви и чести, – и сильнее безбожия Фридерика опасался своей собственной посредственности, того, что делало его адвокатом «с зубной щеточкой». Поэтому он и тянулся к безусловному превосходству Фридерика, пытаясь найти в нем опору, ох, все равно как, все равно с кем, лишь бы выдержать эту смерть. Пережить ее! Все из нее выжать! Для этого ему необходим был дикий, но устремленный в самую суть взгляд и это своеобразное, страшное упорство переживания.
– Но что мне делать с этим Скужаком? – закричал он. – Я спрашиваю – кто его будет судить? Кто ему вынесет приговор? Имеем ли мы право лишать его свободы? Ну хорошо, полиции мы его не выдадим, это исключено – но нельзя же вечно держать его в этом чулане!
На следующий день он обратился с этим делом к Ипполиту, но тот только махнул рукой:
– Стоит ли беспокоиться! Нечего тут голову ломать! Держать в чулане, выдать полиции или всыпать горячих – и пусть идет на все четыре стороны! Все равно!
А когда Вацлав попытался ему объяснить, что это, однако, убийца его матери, он даже разозлился:
– Какой там убийца! Говнюк, а не убийца! Делайте что хотите, только оставьте меня в покое, мне не до этого.
Он просто не хотел об этом разговаривать, складывалось впечатление, что все это убийство важно для него с одной стороны – которой был труп Амелии – и несущественно с другой – которой был убийца. Кроме этого, заметно было, что мысли его заняты какой-то другой заботой. С Фридериком, который стоял у печки, вдруг что-то произошло, он пошевельнулся, будто хотел заговорить, но только шепнул:
– О-хо-хо!…
Он не произнес этого громко. Шепнул. И потому, что мы не были подготовлены к шепоту, он прозвучал громче, чем если бы Фридерик сказал это во весь голос, – и шепчущий оставался со своим шепотом, в то время как мы ожидали, что он еще что-нибудь скажет. Он ничего не сказал. Тогда Вацлав, который уже приучился следить за малейшими переменами во Фридерике, спросил:
– Что такое, в чем дело?
Спрошенный огляделся по сторонам.
– Ну да, с таким действительно… можно делать что угодно… кто что захочет… все равно…
– С каким? – воскликнул Ипполит с непонятной злостью. – С каким таким?
Фридерик, немного смутившись, начал объяснять:
– С таким, ну, понятно, с каким! С ним – все равно. Кто что захочет. Кому что захочется.
– Минуточку. Минуточку. То же самое вы говорили моей матери, – внезапно вмешался Вацлав. – Что моя мать именно его могла… ножом… потому что… – он запнулся.
На что Фридерик, уже заметно смутившись:
– Ничего, ничего, я только так… Не будем об этом говорить!