жизни. Все внешнее, окружающее переместилось в ее восприятиях куда-то на отдаленный от нее план, а на первом, главном, были для нее вот эти внутренние толчки, шевеления. Как бесконечно много они для нее значили, как много они ей говорили! Для мужа, для ее родных, для всех знакомых, подруг ее ребенок еще только должен был появиться, а для нее он уже был, существовал реально, физически, по толчкам, шевелениям она уже знала кое-что о его характере и иногда рассказывала Коровину, поражая его своей проницательностью, вызывая недоверие – можно ли так угадывать, не чистый ли вымысел ее слова? Для полного зрительного образа ей не хватало только лица, она все время пыталась его представить, воображение ее работало, и временами ей казалось, что она уже и это знает, уже видела его, лысую головенку с легким светлым пушком, две дырочки крошечного носика, удивленные любопытные глазки – как у многих новорожденных с немым, но ясно читаемым вопросом: куда это я явился, что это такое перед моими глазами? Только одно она не могла разглядеть, вглядываясь в розовое личико: кто же это – мальчик, девочка? Коровин говорил уверенно: будет мальчик. Зачем нам девочка, не надо, у девочек редко бывает талант, кому я передам свое дело, свои замыслы, которые я не успею исполнить сам? Но она знала – он будет рад и девочке нисколько не меньше. А сама она хотела двоих – чтоб сразу и мальчик, и девочка. Но так почти не бывает. И она про себя думала, пока еще не решаясь сказать об этом Коровину; если роды пройдут благополучно, через год она попытается повторить. Чтоб росли двое. Чтоб все было так, как ей очень хочется… С ней происходило не только это: утрата внешних интересов, устремление внимания в глубь себя, на ту жизнь, что в ней росла и должна была скоро явиться в мир. Она чувствовала – она меняется вся, меняется ее сущность, происходит возвращение к чему-то истинному, назначенному ей от природы. Она становится совсем другой, чем была, совсем для себя новой, – матерью. А до этого она была… Трудно даже сказать – кем. Кем она себя чувствовала? Женщиной, женой, хозяйкой дома? Очень редко и мало, беглыми, короткими мгновениями в потоке безостановочно летящих дней… А в основном – служащей, сотрудницей вычислительного центра, придатком тех машин, что день и ночь стрекочут на четырех этажах серого бетонного здания на пустыре за городом. Говорят, на этом пустыре вырастет микрорайон, построят жилые здания на сто тысяч жителей, будет все – кинотеатры, универмаги, школы, прачечные, детские сады, спортивные площадки, цветники. Но пока – бетонной глыбой высится среди котлованов, бугров нарытой земли только здание вычислительного центра, и даже троллейбусной или автобусной линии нет к нему, от последней остановки надо идти двадцать минут пешком. Летом это даже приятно, кругом – полевой простор, после города грудь дышит вольно, легко, но весной и осенью, в грязь, в дождь… А еще того хуже – зимою, когда на пустыре свистит ледяной ветер, жжет лицо, залепляет снегом глаза…

Надо было бы уволиться; когда вычислительному центру построили это здание за городом, некоторые сотрудники так и сделали. Работу она обязательно бы нашла, все-таки – физмат университета со спецуклоном, большой опыт. Почти на каждом солидном предприятии теперь вычислительная техника. Но стало жалко прерывать стаж, – пятнадцать лет на одном месте, с самого открытия центра. Неплохая зарплата, должность старшего сотрудника, авторитет… Даже сам начальник, ленинградец, кандидат наук и без пяти минут доктор, в трудных случаях посылает за ней: «Наталья Степановна, будьте добры, вникните, дайте свои соображения».

И она стоически несла свою нелегкую долю: ездила каждый день в переполненных троллейбусах на самый дальний городской конец, месила грязь через котлованы строек, гнулась в морозные дни под ветром, пронизывающим насквозь, как ни оденься, каждую неделю засиживалась после работы допоздна, чтобы «вникнуть» в то, что на нее снова свалили, эксплуатируя ее безотказность, добросовестность, профессиональное самолюбие. А в это самое время нагрузивший ее заданием начальник в домашнем тепле, уюте со вкусом обстановленной квартиры, на мягком диване предавался излюбленному своему хобби, – решал очередную шахматную двухходовку или смотрел по телевизору Хазанова.

Авторитет ее рос, ее уже предупредили, что как только Москва утвердит новое штатное расписание, ее назначат начальником отдела и, вполне возможно, она поедет на месяц в ГДР знакомиться с постановкой вычислительной работы там. Все это радовало, но времени на себя, на дом, на хозяйство, на мужа, на их жизнь, на то, чтобы иметь хотя бы немного досуга, полистать журнал с новым романом, о котором все говорят, сходить на театральную премьеру, в филармонию на концерт, – у нее не стало совершенно. Постоянно надо было спешить, бежать, на грани опоздания, неприятностей, постоянно этого боясь, нервничая. Последние годы, особенно как перевели центр, к концу каждого рабочего дня она изматывалась до такой степени, впадала в такое притупление, что даже Хазанов не заставил бы ее улыбнуться самой лучшей из своих шуток…

Низкий, продолжительный рев до дрожи потряс оконные рамы, все здание. Наташа почувствовала, как заколебался пол. Когда рев заглох, прилетело эхо с гор; казалось, там даже что-то рухнуло, обвалилось и, грохоча, катится по уступам. Это готовился к отплытию пассажирский теплоход, стоявший в порту у причала, и давал об этом знать трубным гласом своего гудка.

4

До «Таврии» можно было доехать на троллейбусе. На краю площади с семиэтажным Домом торговли из стекла и бетона, на которую сразу же, покинув Наташу, вышел Коровин, была остановка городского транспорта, желтел ее павильончик, и к нему как раз подкатывал узкий, сделанный в Чехословакии, проворный троллейбус, идущий в нужном Коровину направлении. Он значительно сократил бы ему время. Но спешить было некуда. Более того – время надо было растянуть. И Коровин решил идти пешком, выбрав к тому же самый длинный путь, по набережной, как уже они с Наташей шли.

Начинался пятый час вечера, уже зарождались сумерки. По набережной медленно, вперевалочку, бродили гуляющие из ближайших санаториев, домов отдыха, – в одиночку, парами, целыми компаниями. Но набережная была широка, простиралась вдоль моря на километр и все равно выглядела пустынной.

Коровин подошел к парапету. В лицо ему вновь ударил дующий с моря свежий ветерок с запахами соли, рыбы, нефти. На береговую гальку внизу за парапетом плеснула волна, тяжко ухнула, взорвалась белым взрывом. Брызги полетели даже через парапет. Мелкая водяная пыль на два-три мгновения окутала Коровина, увлажнила ему лицо, щекотнула ноздри. «Хорошо!» – подумалось ему. То огорчение, что вызвали у него гостиницы, крах плана, как они с Наташей тут устроятся, будут жить, уже окончательно улеглось в нем, отлетело прочь, на душе опять было светло и радостно, как было у него все время, с той выставки в Москве…

Уже действовал маяк: в стеклянном цилиндре в верхней части башни, похожей на кеглю, какими играют дети, вспыхивал рубиновый огонь, горел секунд пять, погасал, через пять секунд вспыхивал снова. «Проблесковый», – вспомнил Коровин где-то читанное про маяки. У каждого из «проблесковых» свое время свечения, своя пауза между вспышками. Зная это, капитаны, потерявшие в море ориентировку, всегда могут определить, куда их занесло, какой маяк с какого мыса подает им сигналы…

Море у горизонта было бледно-сиреневым. Выше – светилась чистая шафранная полоса вечерней зари. А над нею темнела плотная облачная наволочь, та, что днем покрывала горы. Под напором северных ветров теперь она перевалила через горную гряду и расползалась по небу над прибрежной полосой, морем, готовилась затянуть и горизонт. Вероятно, предстояло длительное непогодье, но как хороши были краски! Нет, совсем не зря положил он в свой чемодан маленький этюдник, пачку грунтованного картона, кисти. Сначала он не хотел брать из своих рабочих принадлежностей совсем ничего, отдых – так отдых, и раз уж вместе с Наташей – значит, надо быть полностью с ней. Но он знал себя, знал, что безделье его скоро утомит, наверняка зачешутся руки, и он будет жестоко себя казнить, если не окажется этюдника…

Большой теплоход отчаливал. Все его этажи, квадратные окна кают на верхних палубах, круглые иллюминаторы, пунктирными строчками сверлившие его борт от носа до кормы, светились желтым электричеством, сиявшим как-то по-иному, чем другие огни порта, – ярко, весело, празднично. Два черных буксира, крохотные жучки в сравнении с его великаньей тушей, пеня воду своими винтами, тянули теплоход канатами за нос и корму, оттягивая от причала. Затем они стали медленно разворачивать его на середине гавани, носом к выходу в море. Хриплый мегафон вахтенного начальника, руководившего отплытием, выкашливал буксирам какие-то команды, понятные только им одним.

Теплоход развернули, нацелили, как требовал хриплый мегафон. Буксиры отцепились и сразу же куда-то исчезли, уже ненужные теплоходу, чтобы не быть теперь ему помехой. Теплоход заурчал, двинулся сам, малым ходом, постепенно увеличивая свое движение. Внутри его великаньей туши приглушенно клокотала сдерживаемая мощь его машин, слышалось сипенье его широкой трубы, украшенной красной полосой, накладной эмблемой из серпа и молота. Он проплыл мимо набережной, где стоял Коровин и десятки людей,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату