И пошел прочь калика перехожий. Руку больную к груди, словно дитятко болезное, прижал и пошел. А я ему вслед смотрел, пока он в ночи не скрылся.
Вдохнул я воздух ночной полной грудью и к землянке направился. Крепко меня Баян приложил. До сих пор голова трещит и в спине тянет. Я тоже на нем неплохо отметился. Кровь на разбитых кулаках запеклась. Теперь долго костяшки ныть будут. Крепкие зубы у подгудошни-ка. После такого удара в целости остались.
Толкнул я дверь землянки, а она изнутри заперта.
– Никифор! Григорий! – крикнул я. – Отпирайте. Это Добрый.
Услышал я, как что-то в землянке заскрипело. Видно, столом они дверь приперли.
– А волкулак где? – Дверь приоткрылась, и из щели показалось испуганное лицо.
– Ушел он. Совсем ушел. Так что теперь бояться нечего.
– Слава Тебе, Иисусе Христе! – пробасил Никифор и пропустил меня внутрь.
– Ты только общинникам про то, что случилось у нас, не говори, – учил своего послуха Григорий. – А то еще, не дай Господь, на Добрына окрысятся. Помнут, не разобравшись, а он мне жизнь спас.
Никифор кивал, понимаю, мол. А у самого руки тряслись. Напугал его подгудошник до полусмерти. Крестился он истово, пока мы в землянке порядок наводили. Все Иисуса славил. Считал, что это Боженька его от смерти неминучей оборонил. А потом вдруг мне в ноги кинулся и стал руку целовать.
– Спасибо, добрый человек, за учителя, – приговаривал.
Еле я от него вырвался. Взглянул на Григория: выручай давай.
Григорий послуха с колен поднял, в сторонку отвел, пошептал ему что-то на ухо. Смотрю: успокаиваться парень начал. А потом и вовсе на лежаке калачиком свернулся. Сон его сморил. Так-то лучше будет.
– Лихо у тебя получилось, – шепнул я.
– Верит он мне больше, чем себе, – так же тихо ответил Григорий. – Ростом под потолок вымахал, а сам, как дитятя малая. Хоть в козу-дерезу с ним играй. А ты чего кулак сосешь?
– Да, – отмахнулся я, – больно зубы у подгудошника крепкие.
– Подгудошника? – грустно усмехнулся христианин.
И посмотрел мне прямо в глаза.
– Ты догадался?
– А чего тут догадываться? – пожал он плечами. – Господь им судья. А что же ты калике не дал свое дело довершить?
– Потому что живой ты мне нужен, – прямо ответил я. – Через тебя мне воля обещана.
– А я сперва подумал, что вы вместе пришли.
– Пришли вместе, – согласился я. – Только каждый за своим.
До самого утра мы потом с Григорием разговоры вели. Вполголоса, чтоб Никифора не разбудить. А тот разоспался. Разморило его после пережитого. Ноги свои длинные с лежака свесил. Руки под голову подложил и постанывал во сне тихонечко. Видать, волкулак ему снился.
Рассказал я христианину о том, как Андрей смерть принял. Как просил меня рыбак за Ольгой приглядеть. И про то, что открыл он мне перед кончиной своей страшной, где Григория искать. И конечно, о том, зачем я приехал в Муромскую землю.
Выслушал меня христианин. Потом сказал:
– Андрея жалко. Царствие ему Небесное за муки ради Господа нашего после Страшного Суда будет. А пока пусть земля ему пухом покажется. То, что княгиня Киевская к Христу повернулась и жаждет к вере христианской приобщиться, это весть добрая, – помолчал немного, а потом сказал: – Только не поеду я с тобой, Добрый. Какой из меня наставник? Не гожусь я Ольге в учителя. Слаб. Ей бы кого поправедней меня найти.
И потом, – кивнул он на чурбаки липовые, – у меня для церкви Распятие не получается. Бьюсь я над ним уж который год, а вырезать Спасителя на кресте не выходит. Не дается мне резьба. Корявым Иисус у меня получается, прости, Господи. А ты говоришь…
Всю весну и цельное лето уговаривал я Григория со мной на Русь отправиться. Не хотел он общину покидать. Отнекивался:
– Как же я людей оставлю? Они же мне доверились, а я брошу их.
И так я вокруг него, и эдак, а он уперся, как баран в ворота новые, и ни в какую. То церковь не достроена, то жито не убрано, то Параскева занедужила… искал Пустынник все новые и новые причины, чтобы со мной в Киев не идти.
Помог я общинникам церковь поднять, жито вместе с ними убирал, Иоаннову жену от лихоманки вылечил. Даже, на радость общине, Иисуса на кресте вырезал…
– Ну, так, что? – не стерпел я как-то по осени. – Поедешь со мной, или тебя силком тащить?
– И чего ты так стараешься снова в полон свой вернуться? – спросил он. – Оставайся с нами. Разве же здесь не воля тебе?
– Воля, – кивнул я. – Только на чужбине да без любимой и свобода не в радость. А я, знаешь, так по жене соскучился. Так соскучился, что душа изрыдалась вся. Слезами горькими денно и нощно обливается. Я уж сколько лет в себе изо всех сил тоску давлю. Сколько же можно в кулаке сердце свое сжимать? Оно же не камень, может и не вынести.