дичится всех, робеет кому-либо довериться. Ан доверие ее за слабость примут?
– А разве нужду в чем испытываешь? – спросил. Помолчала она, точно с мыслями собираясь.
– Пока нет, – ответила. – А вдруг беда случится? Что тогда?
– Не хочу лукавить, – сказал я, – и назвать тебя радостью великой не могу. Ты вотчину мою порушила, отца полонила, нашу с сестренкой жизнь искурочила. Волю нашу злой неволей подменила. Я холоп теперь, а ты хозяйка. Отчего же холопа бесправного ты о подмоге просишь?
– Коль я такая плохая, зачем же ты меня из полыньи вытащил? Под лед бы меня затянуло вслед за тем охотником, вот и радость тебе была бы. Ты же бежал тогда. Знаю, что бежал. Почему же вернулся?
– Не знаю! – разозлился я. – До сих пор понять не могу. Может, пожалел тебя…
– Пожалел, значит? – ухмыльнулась она.
– Не хозяйку пожалел, не княгиню, а бабу глупую, да чадо ее, которое круглой сиротой останется. А может, себя жалко стало. Понял, что спокойно жить потом не смогу, вот на выручку и кинулся.
– Так, выходит, ты меня дурой считаешь, а себя праведником совестливым? – тут уж она взбеленилась.
– А не была бы ты дурой, пошла бы за отца, – сказал я спокойно. – И не пришлось бы земли в горе топить, а потом от своего же народа за стенами вышгородскими хорониться, да у меня защиты искать.
– Да как ты смеешь, холоп?! – крикнула она зло, платочек свой пополам порвала да обрывки прочь откинула.
– Смею, – усмехнулся я, повернулся и к двери похромал.
Руку на притвор положил и вдруг услышал, как железо за спиной лязгнуло. Обернулся быстро, вижу: Ольга меч со стены сорвала да на меня кинулась. Глаза у нее словно угли горят, рот в гневе перекосило, рычит по-звериному. Видно, крепко ее задел, и спуску она мне давать не намерена.
Перехватил я ее руку, для удара занесенную, отобрал меч, в сторону отшвырнул. Звякнул клинок об пол. Я княгиню к стенке прижал, а она вырывается, укусить меня хочет, ногтями глаза выцарапать.
– Вот такая, – говорю ей тихонько, – ты мне больше нравишься. А то рыбака наслушалась, нюни распустила.
– Ненавижу тебя! – она шипит. – Ненавижу!
– Думаешь, я тебя люблю? – я ей в ответ. – Вот только отец мой сам договор печатью скрепил, сам я от княжества Древлянского отказался, сам меч родовой сломал. И клятву свою нарушать не намерен. Значит, до поры буду холопом тебе верным, и если надо будет, костьми за тебя лягу. А когда мое холопство кончится, вот тогда и поговорим. – И руки ее отпустил.
А она мне шею руками этими обвила, притянула к себе и лицо мое, дулебами измолоченное, целовать жарко стала. Губы мои избитые своими губами нашла. Поморщился я от боли и на поцелуй ее ответил.
Так и случилось у нас.
Без любви.
Зло.
Вперемежку с кровью из шрама не затянувшегося. Словно и вправду Блуд нас стрелою своей пронзил. Как тогда. Зимой. В лесу заснеженном. В берлоге простылой, а может, и еще горячее…
– Сама не пойму, как ты в душу мою пробрался? – шепнула она, когда все закончилось. – Только увидела я тебя там, в тереме киевском, когда вы меня сватать приезжали, и точно игла ржавая в сердце кольнула да и засела…
– Молчи, – прикрыл я ей рот ладонью.
Странно у нас все случилось. Но что содеялось, уже не переделать. Да и Ольгу понять можно. Живой же человек, а живое, оно завсегда к теплу тянется. Знала она, что не будет у нас любви потому, что ее быть не может, но при всем при том чуяла, что нам друг без дружки никак. И я это понимал. И жались мы друг к другу, как заяц к волку жмется среди половодья весеннего, когда кругом вода, а бревнышко под ногами вертлявое. Либо вместе погибать в бурном потоке, либо вместе к суше выплывать. А кто волк и кто заяц, потом решим, когда выгребем да на твердое ногами станем.
14 августа 949 г.
Зуб ныл нещадно. Спускался я вниз из опочивальни по темной лестнице, а сам лишь об одном думал, как же боль эту быстрее угомонить.
Опасливо спускался, на цыпочках, чтоб сенных зазря не всполошить. Сколько раз за это лето я вот так от Ольги ходил, дорога уже привычной стала.
Сошел вниз, миновал горницу. Мимо стола, на котором у нас блудство впервые сотворилось, прошмыгнул, скрежет зубовный сдерживая. Отворил дверь небрежно, знал, что не скрипнет она, сам дегтем петли кованые смазывал, миновал сени, кадками и закромами заставленные, в подклеть соскользнул, к чулану, где спасение мое – сало розовое и чеснок, в косы завитый, – подобрался и… зарычал злобно. На чулане замок огроменный. Стукнул от безнадеги кулаком по деревянной перегородке. Зашаталась она, но не далась. Ничего не поделать, придется ключницу будить.
Ключница в отдельной клетушке обитала. Осторожно я дверцу к ней приоткрыл и, несмотря на боль и ярость мою, не смог улыбку сдержать. Храпом меня бабулька встретила. Да таким отчаянным, что показалось, будто в темноте не старушонка маленькая да сухонькая, а витязь – дубина стоеросовая почивает. Красиво бабка храпела, с присвистом и причмокиванием. Даже жалко красоту такую рушить, только себя жальче.
– Бабка Милана, – позвал я ее тихо. – Слышь? Нет, не слышит она. Знай носом своим крючковатым песню чудную выводит.
– Слышь, бабка Милана?