догадывался, что непростые беседы перед смертью с ней рыбак вел, недаром же она его учителем называла. Даже спросил тогда его, поймал ли он душу Ольгину? Спросил-то в шутку, чтоб подбодрить умирающего, а оказалось, что в самую точку попал. Подивился я на княгиню. Как же она от меня и от всех скрыла, что христианин в нее зерно веры своей заронил?
Тайна – тайной, но когда Звенемир ее к стенке припер, она не к кому-нибудь, а ко мне прибежала – врагу своему бывшему, полюбовнику нынешнему, ливня грозного не побоялась. Значит, поверила, что не предам ее.
А книга и впрямь забавной оказалась. Привык я к складням деревянным, к доскам вощеным да к бересте вымоченной. Кожа лощеная пергамная большой редкостью была, на ней только договоры важные писались, как тот, что отец мой с Киевом заключил, а тут книга целая. Это же сколько ягнят подсосных на нее извести пришлось? Не менее отары. Ценностью она была необыкновенной. Я такую дорогую вещь отродясь в руках не держал, а тут на сохранение отдали. И гадал я, что же за важные важности в такой дорогой книге прописаны?
Я-то в ту пору ни в греческом, ни в ромейском сведущ не был. Попервости, схоронясь от всех, только свято чудные разглядывал да дивился тому, как это писари буквицы затейливо размалевывали. А одна картина меня поразила. На ней был человек нарисован. Худой, избитый, вокруг воины злые, а он на кресте распят. Так же его, бедолагу, как Андрея-рыбака, мучениям предали. И точно снова я очутился среди горящих Ольговичей. И сердце сжалось от тоски по жителям деревеньки. По старикам ратникам. Пусть им весело будет в Сварге высокой.
Уже потом, когда Звенемир обратно в стольный город ушел, мне княгиня что к чему разъяснила. Она-то в греческом сильнее меня была. В Ладоге-городе родилась. Там, где путь из варягов в греки начинался. Там у гостей цареградских языку и выучилась. И писать, и читать приспособилась. Подзабыла, правда, многое за давностью лет, но основное в написанном понимала.
От нее я и узнал, что на кресте Бог христианский, тот самый Иисус, о котором Андрей так часто поминал и Яромир, побратим мой чешский, рассказывал. О жизни Его, о словах, Им сказанных, об учении и учениках, о предательстве и смерти Его в книге было рассказано. Только одного я понять не мог: все же Бог Он, облик человеческий принявший, или человек, который в познании своем Бога достиг? Как тот Бус Белояр, пращур наш, о котором нам, послухам, ведун Гостомысл поведал…
Сейчас вспоминать смешно – до чего же я темным был…
16 августа 949 г.
Гроза, накрывшая с утра Вышгород и напугавшая княгиню Ольгу, к полудню доползла до Киева. Тяжелая черная наволочь затягивала небосвод. Громыхала сурово, сверкала зарницами, страшила посадских ребятишек и разомлевших в духоте кур, которые спешили укрыться по домам и курятникам. Вскоре тяжелые капли дождя упали в пыль, словно проверяя, готов ли город к ненастью. А потом гром ударил со всей мочи, и на Киев ухнула стена дождя.
Укрываясь от ливня набухшим плащом, вздрагивая всем телом после каждого громового удара, скользя по раскисшей земле и поминая Перуна, Торрина и всех громовержцев недобрым словом, от терема к конюшне пробежал человек. Он заскочил в приоткрытые ворота, встряхнул мокрый плащ, подняв вокруг себя целое облако брызг, затворил высокую дощатую браму [64] и огляделся.
На конюшне было пусто. Коней здесь не было с самой весны. Угнал их Кветан с подручными на дальние ворки, на вольные травы. Оттого только сквозняки в денниках гуляли, да недалеко от шорни звонко капала вода с потолка – видно, крыша протекла. А за стенами не на шутку разгрозился Перун. Один раскат следовал за другим. Рокотал Громовержец, точно сердился на своих людишек за неведомую провинность.
Но тут еще один странный звук привлек внимание человека. В шорне как будто подвывал кто-то.
Точно.
Крадучись, словно кот на охоте, человек бесшумно подобрался к обитой облезлой овчиной двери и заглянул в щелку.
Перепуганная грозой Дарена привычно забилась в угол шорни и старалась справиться с навалившимся страхом. Засунув культю под мышку, она раскачивалась из стороны в сторону и чуть слышно выла то ли от боли в обрубке, то ли от ужаса.
Но вдруг замерла она.
Насторожилась.
А потом рассмеялась громко.
– Что, варяг? – заливаясь смехом, сказала. – Тебя тоже громушек пугнул?
Дверь в шорню распахнулась.
– Как ты узнала, что я здесь? – Свенельд растерянно стоял на пороге.
– А я тебя за версту носом чую. – Дарена перестала смеяться и взглянула на воеводу. – Значит, грозы боишься?
– Глупая, – покачал головой Свенельд, – за тебя я боюсь.
– И зачем это вдруг? – Она сгребла здоровой рукой песок с пола, крепко сжала его в кулаке, подняла руку над головой, а потом принялась разгибать один палец за другим.
Песок посыпался с тихим шорохом.
– Видишь, – сказала она, когда последняя песчинка упала на пол, – как смешно получается? А когда смешно – чего же бояться?
– К чему это ты? – Свенельд осторожно сделал шаг вперед.
– А к тому, что вы, как кулак, а мы, как песок, и стоит вам только пальцы разжать, и мы песком сыпучим потечем…
– Дарена, – вздохнул воевода, – сколько же можно Русь на вас и на нас делить? Неужто не понимаешь, что есть только мы? – Он сделал еще шаг и присел рядом с девкой. – И среди этих мы есть ты и я.