покрывалом.
Олень, продолжая шептать другу слова утешения, метнул в командира ненавидящий, оскорбленный взгляд.
Тот грустно улыбнулся. Встать, что ли, да сказать этому, в общем-то, неглупому, хорошему, доброму парню:
— Ну и чего ты на меня уставился? Ты лучше вправо от себя посмотри, где на спинке кровати твоя же разгрузка висит. А из ее кармашка граната с ввинченным запалом выглядывает. Один рывок твоего обезумевшего друга — и никто из кубрика выскочить не успеет. Или голову подними, на свисающий со второго яруса автомат с пристегнутым магазином глянь. Долго ли затвор передернуть, да на спуск нажать? За твою долгую добросовестную службу, за твою порядочность, за твои знания получил ты офицерские погоны. Но до высокого звания Командир — неважно чего: взвода, отряда, батальона, дивизии, похоже, ты еще не дорос. Потому что не понял ты еще главный закон командирской жизни: «Жалеть — значит не жалеть». И если дать тебе настоящую, полную власть над коллективом отважных, обученных, но, увы, несовершенных, наделенных обычными человеческими слабостями бойцов, то доведешь ты их до беды. Добротой своей. Неумением перешагнуть через обычную человеческую жалость. Ты не заставишь их в сумасшедшей духоте грозненского лета таскать на себе бронежилеты и шлемы. И когда-нибудь шальная пуля или случайный осколок вырвет жизнь из сердца твоего товарища, который мог бы уцелеть. Ты не накажешь бойца, тайком взявшего в ночную засаду сигареты. И он, обычный парень, выросший на российском принципе: «Если нельзя, но очень хочется — то можно», рано или поздно закурит. Аккуратно, в кулак, как в книжках читал. И убьет себя и всю группу, выдав засаду запахом сигаретного дымка. А если перед тобой встанет необходимость отправить на верную смерть одного из твоих товарищей, чтобы спасти остальных, то ты либо не примешь это решение, либо «героически» пойдешь сам. И погубишь все дело и всех своих подчиненных. Потому что нельзя тебе так поступать. Ты — командир. Ты знаешь, умеешь и можешь больше других. Ты — символ, ядро, спасительный якорь, живой флаг своего подразделения, объединяющий людей и заставляющий их побеждать даже там, где победить невозможно… Но ни оправдываться, ни объясняться я с тобой не буду. Может быть, позже. Может быть, со временем, сам поймешь. А пока я сделаю то, что должен: снова, через ваше недовольство, через ваше непонимание, заставлю делать то, что считаю нужным. Еще одно решение из тысяч, отведенных на мою командирскую биографию. Для вашего же блага, во имя ваших жизней. Потому что, в отличие от тебя, братишка ты мой дорогой, мне этот, вроде бы единичный, случай раскрыл глаза на новую проблему. На вполне реальную угрозу вашим бесценным для меня жизням.
Змей встал и молча прошел к выходу из кубрика. Зайдя в штаб-столовую, он приказал дневальному пригласить всех офицеров. Собравшимся объявил безапелляционно:
— Завтра к четырнадцати часам оборудовать на входе в расположение устройство для разряжания оружия. С этого момента вход в кубрики с заряженным оружием и снаряженными гранатами запрещен. Дневальные обязаны проверять каждого. Вывинченные запалы осматривать, проверять состояние чеки.
Глянул на «замполита».
— Исполнение приказа организуете вы лично. Контроль — тоже за вами… Вопросы?
— А если внезапное нападение? — немедленно отозвался Чебан.
— Сколько лично тебе нужно времени, чтобы ночью, спросонок, зарядить оружие?
— Три сек!
— На периметре — посты. На входе в здание — посты. На входе в расположение — дневальные. Как ты думаешь, все эти заслоны три секунды продержатся?
— Если не проспят…
— Если все они проспят, то тебе твои гранаты нужны не будут. Духи тебе в кубрик свои накидают. Все свободны… Пушной!
— Я!
— Завтра поедешь к морпехам завершать миссию.
— Командир, я столько не выпью!
— То, что нужно было выпить, уже выпито. Твое дело — забрать, что дадут. Зря, что ли, Носорог такие мучения принял?
И впервые за этот долгий вечер Змей улыбнулся.
На улыбку его никто не ответил.
Но ему это и не нужно было. Командиром может быть только один. И поэтому одиночество для командира — состояние нормальное.
Тяжело нагруженный «Урал», подвывая, полз по расхлябанным, полным мерзкой жижи ухабам среди заброшенных, заросших сорняками, незасеянных полей.
А затем пошел лес.
Эти деревья были еще совсем молодыми, когда-то специально посаженными людьми для защиты лежавших за ними полей пригородного совхоза. Они не видели того, о чем могли бы рассказать вековечные дубы, помнившие резню у Валерика, дерзкие набеги горцев на припограничные земли, свист и гайканье преследующих их казаков, пушки Ермолова и гордые речи Шамиля. Они не знали и того, что выпало на долю старых дуплистых каштанов, зарастивших узловатой древесиной застрявшие в них осколки немецких бомб и снарядов.
Раньше под ними очень любили отдыхать люди. В жаркий каленый полдень под защиту их пока еще жиденькой тени подгоняли свои трактора и комбайны черные, как черти, механизаторы. Наскоро перекусив пахнущими солнцем помидорами с зеленью, сыром и домашней выпечки лепешками, они, прислонясь к прохладным стволам и подремывая, ждали, когда спадет зной. А затем вновь усаживались в пышущие жаром кабины, и до поздней ночи плясали по стволам и листьям деревьев желтоватые отсветы фар.
В выходные дни сюда приезжали веселые жизнерадостные компании, зачастую на несколько машинах сразу. Смеялись женщины, носились смуглые стремительные дети, звенели и сплетались в прозрачном хрустальном воздухе их живые голоса. Были, конечно, в этих визитах и неприятные моменты: костры, прокаливавшие почву до самых корней, да треск обламываемых проворными верхолазами ветвей. Но деревья молчаливо терпели, благо древесная зола — любимая пища всех растений, а на месте обломанных веток кустились и вытягивались новые.
Но в последние годы все изменилось. Сосредоточенные и хмурые люди, с опаской косясь на своих бывших зеленых друзей, быстро проскакивали на нарочито грязных, неухоженных машинах через их тенистые коридоры. Иногда машины все же заезжали в лес, но почему-то все больше по ночам. И раздавались в мертвенно-зловещей тишине совсем другие звуки: глухие стоны и крики насилуемых женщин, удары, короткие щелчки выстрелов, предсмертные хрипы, бульканье крови в перерезанных глотках.
Острые лопаты взрезали дерн, выворачивали пласты чернозема. И обнаженные было, но вновь засыпанные корни деревьев настороженно ощущали новый для себя вкус земли, пропитанной солоноватой жидкостью и запахами тления. Но вскоре скопившиеся полчища червей и мириады бактерий превращали это новое в лакомый жирный гумус. И тогда зеленые счастливчики пировали, заметно выделяясь среди окружающих собратьев сочной, невероятно пышной зеленью ветвей, выбросивших десятки новых побегов.
Ушедшей осенью деревья, как обычно, уснули, оцепенели от начавшихся холодов и впали в полное забытье. А весной, проснувшись, заплакали. Страшные машины, грохочущие и плюющиеся огнем, проломили в их рядах новые просеки, устелив под гусеницы тех, кто стоял на пути, и изодрав угловатыми бронированными бортами кору и тела других. Сотни тысяч стальных, дюралевых и чугунных осколков; десятки тысяч пуль: свинцовых, одетых в латунные оболочки, со стальными или вольфрамовыми сердечниками — изранили, искорежили их когда-то стройные и гладкие стволы. И когда от очнувшихся после спячки корней по древесным сосудам к кронам вновь потек живительный сок, он слезами горечи и незаслуженной обиды хлынул по обугленной коре из отмеченных желтоватой щепой пробоин.
Шла весна. Надо было жить. И деревья принялись затягивать смолой, заращивать легким лубом свои раны и ушибы. Но, объезжая изрытое, разбитое тяжелой техникой полотно бывшей дороги, все новые и новые бездушные железные машины убивали и калечили все новые, стоящие вплотную к обочине живые