охотничьи.

— В избу не пойду — сапоги лень снимать. Так что уважь, ссуди травкой, Курочкина.

— Тогда вам не травки, уважаемый, а коры с крушинного дерева полезно. Али крушинных ягодок.

— Вот и дай. Удружи по-соседски. В обмен на ириски, — отставник зашуршал целлофановым пакетом, который и опустил на Олимпиадин обеденный стол, припечатав ириски тяжелой, еще неувядшей ладонью. Пошмыгал носом, принюхиваясь. — Накурено у тебя. Ты что же, Курочкина, или курить начала на старости лет?

— Да, разговелась этто. Али грех?

— Мне что? Кури на здоровье. Хоть трубку. Меня Другое волнует. Лебедев, участковый, на мотоцикле давеча приезжал. Справлялся о посторонних людях в Подлиповке. Потому как на станции леспромхозовский ларек ограбили. Бомжей, говорит, нынче развелось, как собак нечесаных.

— Это кто ж такие?

— Бомжи? А тунеядцы. Без определенного места жительства человек, ежели по буквам растолковать. Непоседы, которые на одном месте произрастать не хотят, работать не желают. Из городов теперь в позаброшенные деревеньки подаются. В такие, как наша Подлиповка, откуда жители слиняли. Самогонку варят. Пьют до озверения. Пожары учиняют. Были случаи самосожжения. В беспамятстве.

— Упаси бог, — перекрестилась баба Липа. — Ко мне племянничек Васенька грозился приехать. Рыбки в озере половить. На огороде пособить убраться. Не повстречать бы ему на дороге энтих самых моржей…

— Бомжей, Курочкина, не моржей. У тебя, Курочкина, племяши, стало быть, есть?

— Как нет… Имеются.

— А мне показалось, одна ты.

— Зачем же? Одной плохо.

Разговор не получался. Смурыгин еще раз громко втянул воздух носом. Качнулся идти наружу. Возле дверей обернулся.

— А курить я тебе все же не советую, Курочкина. При твоих-то иконах — хату коптить…

— А лекарство? — напомнила Олимпиада. — Или полегчало?

— Совсем забыл.

Баба Липа достала из углубления в печке ломкую корочку древесную, протянула полковнику.

— Накрошите помельче да кипятком зальете покруче. На стакан воды. Через полчаса, процедивши, полстакана примите на ночь. Ослабит за милу душу. Спасибо на угощенье, — пощупала ириски, затрещавшие целлофаном…

— Сынок! — позвала Олимпиада Парамошу, когда стихли тяжелые шаги отставника. — Спужался небось? А ты не пужайся. Я тебя в обиду не дам! Чтобы знал… Потребуется — спрячу: не только полковник — участковый Лебедев не догадается. У нас тут и погреба, и ямки всякие заросшие. Цельных домов штук пять заколочено. Затисну в щелку — ни одна животная не унюхает.

Васенька виновато кряхтел, шмыгал носом.

— Простите, накурил…

— Вот и ничего! Накурил, называется. Бывало, Пашенька мой с Андреем-то Сергеичем, родителем, в два подстава — отвернись — так насмолят — любо-дорого! Не только двери — печку настежь разинешь. Для ради вытяжки. Кури, коли сладко, сынок. Хоть мужиком в избе пахнет. Тем боле — хворый ты еще.

— Лучше мне, Олимпиада Ивановна. Не знаю, как и благодарить…

— Ни-ни! Лежи, отдыхай. Рано тебе шевелиться. Я легкая, справная еще. С тобой-то мне одно удовольствие. Вона — глазом не сморгнула — обвела того Смурыгина. Вру, как на посиделках. И участковому не дамся, и кому хошь так прямо и скажу: племянничек мой! Васенька. Отчего бы нет? А ты лежи, кормилец, отдыхай. Сил набирайся. Козенку сейчас подою. Кашка у меня в печи пшенная — дак загляденье! Румяная получилась, сочная. Не усохла бы. Сейчас и подам. Тамотка и пожуешь.

— Да слезу я… Неловко. А кто он, этот Смурыгин? Не в органах работал прежде?

— Смурыгин? — баба Липа улыбнулась себе подбадривающе. — А кто ж его знает, сердешного. А неплохой вовсе дяденька получается. Командир бывший. Шишка, видать, о-ёй была! Отдыхает теперь. Избу-то он у мово сродственника сторговал. У Колю-ни Ефимова, за которым Стеша, двоюродная мне племянница. Летось по грибы наезжали, в гости зза-ли приехать. В райцентре они теперь. На третьем этаже. Телевизор смотрят. У Смурыгина тоже телевизор. Только махонький. С полено. И смотрит в него полковник и день и ночь. Как в трубу позорную. Тоскует. Словно чего дожидается, не позовут ли обратно, на войну какуеь или еще куда — в охвицеры.

Откровенно постанывая, поскуливая и пыхтя, стащился Васенька с печки на пол. Направился в сени. Ходить по нужде на двор в будочку Олимпиада его не пускала. Во-первых, ей нравилось считать Парамошу тяжело больным, нравилось ухаживать за ним трепетно. Соскучилась она по такому занятию. Но главное — не хотела, чтобы Смурыгин или еще кто обнаружили теперь ее жильца.

«Они, конешное дело, обнаружат его рано или поздно. У Смурыгина вон и очки, и бинокля на ремешке. Видала не раз, как посматривает он в эту штуковину ка дорогу, на птиц в небе, ка кусты в поле. Интересоваться начнут: кто такой да откудова? Скажу: племяш. Свойственник. Молоком отпаиваю».

Парамоша, накурившись в сенях до головокружения, вернулся в избу. Шел, шатаясь, за стенку держась, потом — за печку. Не все, видать, из него вышло темное, постороннее.

— Значит, не советуете, Олимпиада Ивановна, с печки слезать? Что ж… Я погожу. Денек-другой. В норму войду и — за дело.

— Это за какое ж, сынок, дело?

— А по хозяйству, мало ли? Помочь вам хочется очень. Отблагодарить. Дров на зиму заготовить, картошку выкопать.

— Да как же это? Да больной, шатает мальчонку, в чем душа… На краю ведь лежал, господи! Порешить ведь хотели. Каки дрова, какая картошка?!

— Ну, что вы, Олимпиада Ивановна, не зиму ж мне у вас лежать?!

— А хоть бы и зиму! У нас тут тихо. Спокой.

— Да-а… уж! — подхватил Парамоша Олимпиадину приманку. — После города — обстановочка райская, чего говорить. Я вот в городе родился, в Ленинграде. А толку что? Какая мне польза от такого рождения вышла? К тридцати пяти годам — старик. Печень шалит, нервы ни к черту, в легких затемнение. А жил бы в деревне круглый год…

— Вот и живи, кормилец.

— А можно? Вернее — как же? С моими-то капиталами? До пенсии далеко. До получки — еще дальше.

— Сыночек, Васенька… Послухай меня, старую. Обойдемся! Вот те крест! Перезимуем за милу душу. Мяснова не обещаю. Не ем я убоину. А так — и грибочки, и брусница моченая. Капустки посолю, огурцов. С одным только оплошала: винца впрок не заготовила. Кабы знать, что гости у меня будут. Пожелаешь — и с энтим уладим. Научу, как и што. У Софронихи, соседки моей, покойницы, снаряжение имелось. Прибор. Позаимствуем. Ты молчи, сынок, молчи. Тебе сейчас — в себя взойти, оклематься хорошенько. Вот и займись собой. А харчишками обеспечу.

— Да ничего мне не надо. Корку хлеба да стакан чаю.

— Вот-вот. Хлебец ныне не дорогой. Пятнадцать копеек буханочка. Пять алтын — жуй, не хочу! Летом автолавка наезжает. До больших снегов. У меня ведь, сынок, пенсия, слава те, господи, порядочная: сорок два рубля! Шутка ли…

— Зимой, бабушка, на лыжи встану, за чем угодно мигом слетаю!

— И лыжи имеютца! Пашенька смастерил. С войны пришел молодой, сильный, а исть в деревне нечего. Сейчас вот и деревни, почитай, нету, сносилась Подлиповка, а хлеба — сколь душе угодно завезут. А тогда Пашенька лыжи состругал — да на зайцев. Капканы да петли ставил, из батькина ружьишка стрелял. Спасались как могли. А теперь-то дивья… Так что живи, Васенька, покуда не надоест. Тебе польза, и мне радость.

— Объясниться хочу, если позволите. Начистоту. Чтобы никаких у вас на мой счет сомнений не осталось, Олимпиада Ивановна. Небось думаете, и чего мужик не работает, по лесу шляется? Не такой я, как все, бабушка. Художник я…

Вы читаете Пугало.
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×