— Полно тебе наговаривать на себя: художник…
— Не в смысле мазурик — художник, а в смысле — рисую. Творческая личность. Я в институте учился. Мастерскую имел… На двоих с одним известным… Портреты писал. Да не заладилось. Вот малость рука окрепнет — я и вас нарисую непременно.
— Ой ли! Нашел чаво рисовать…
— Вы, Олимпиада Ивановна, не подумайте, у меня все, как у людей. И паспорт был, да бандиты отобрали. Семья была, квартира. Оставил. Спасибо за приглашение, Олимпиада Ивановна, только ведь я из чисто философских соображений пожить у вас намерен. Без никакой выгоды. Вы, если не ошибаюсь, верующая? Иконы держите…
Олимпиада смущенно отмахнулась.
— Да старухи-то деревенские, чай, все верующие. Темнота, знамо дело. Да и скучно без бога-то. Страшно. А с им — все посветлей. Не обессудь, только иконки не сыму. Пусть будут.
— Разве я против?! Вы меня, Олимпиада Ивановна, не так поняли. Я, может, и не шибко по этой части, однако не безбожник. Церквей не взрывал, крестов не сшибал. Короче говоря — на родной природе хочу пожить, на отцовской русской земле! — декламировал Парамоша старательно и одновременно не менее старательно карабкался на лежанку.
— Вот и живи, сынок, в удовольствие. Хошь зимуй, хошь — вопче оставайся. У нас тут спокой. В зиму-то никого вовсе.
— Никого? — перестав декламировать, трезво переспросил Василий, представив, как будет он сидеть в избушке зимой, а в деревне никого. И волки, настоящие, пахнущие псиной, под окнами зубами щелкают. — А скажите, Олимпиада Ивановна, почему вы-то застряли здесь, не перебрались вместе со всеми отсюда? Хотя бы к тому «сродственнику», который полковнику дом продал?
— Нужна я кому.
— Я понимаю: летом здесь хорошо. Дача, можно сказать. Зелень, воздух райский — благодать, одним словом. Это летом. А зимой как же? Будто в сугробе…
— А привыкла, сынок. Здешние мы… Жалко. Я ведь тут ногами пошла. Под энтой вот липой. Да и стара я сыматься отсюда. Кабы забрал хто… А так, по своей-то воле, разве сдвинешься? Зимой, конешное дело, надоедат. Зима долгая. Спасибо полковнику: електричество отстоял. Не обрезали. Отключают, правда, зимой, когда Смурыгин в городе.
— Собачку бы завели.
— Заводила. До зимы полает, а зимой волки ее все равно в лес унесут.
— Да-а… — многозначительно крякнул Васенька, — была деревня, люди жили, песни пели. И вот — никого. А причина? Причина, говорю, Олимпиада Ивановна, какая, по-вашему, что люди отсюда кто куда разбежались? Как от чумы?
— Причина? — улыбнулась Олимпиада бесстрашно. — А вот пели потому што много — вот и причина. Это я так… несурьезно. Смурыгин, военный человек, сказывал: земли вокруг Подлиповки бедные, грошовые, болота сплошь, дебри. А я так понимаю: людей в город сманили. Не лаской, так сказкой. Будто деток малых. Это которые помоложе. А старые сами спортились. На хрестьянской земле жить всегда непросто было. Веселого мало. Только по праздникам смешно. И то не всем. А тут им в телевизор пляски разные показали, сблазны. Вот и потянулись в тую дырочку голубу, и вытекли помаленьку. Разгонять тоску. Быдто городом ее разогнать можно.
Невеселую жисть позабыть легко в первый день. А ка второй — все равно вспоминать придется. Без деревни покамест не обойтись, как ты ее, сердешную, не отпихивай от себя модным сапожком. Хлебушек на асфальтах не растет. Бот и Смурыгин про то же самое байт, что временное у нас тут запустенье, что рано ль, поздно — придут, возвернутся сюда люди. Это смерть в одно сердце по два раза не приходит, а жисть как раз туда и метит, где насижено.
«Конечно, вернутся, держи карман шире, — ухмылялся про себя Парамоша. — Лет через сто, когда на земле жить негде станет. Под каждым кустом кроватка стоять будет или фабричка небольшая. А баба-то Липа смекает, будь здоров. Это ж надо, в толстовском, можно сказать, предсмертном возрасте — и такой светлый ум сохраняет».
— …Опять же мурашей лесных взять, — стрекочет, разохотилась Олимпиада. — Глянешь: делом во как заняты! И все толково. Кто поклажу несет, кто порожняком бегит. И все путем. С пользой. Потому как — налажено. А сунь палку в их опчество, пошевели — и сразу смушшение, беготня без пользы. Отбери у них то, что заведено испокон, — счезнут. На свежее место переберутся. Неспокой — вот беда. Смутить кого хошь нетрудно. Особливо ежели под винцо. Избы те, что ли, сами заколотились в Подлиповке? Взять хотя суседей моих по правую руку. Друг дружку назубок знали. С ихней старой, с Софронихой, в куклы играла при царе Киколаше. Детей у нее было, как картошин на ботве в сухой год, — мал мала меньше. И все жалкенькие, хворые. Умирали один за онным. На после войны осталась единственна дочка. Самая жилистая уцелела. Взамуж ее отдали за инвалида безногова. Потому как неказиста была, криклива, навроде припадошной. А вся у их беда от каво? От Софрона самово. Пил он — жутко дело. Первый скандалист, горлопан. Как пришел еще с гражданской весь всколыхнутый, так опосля и кричал до смертного часу. Это он первый в Подлиповке прибор смастерил, сображатель! В бане гнал, в бане мылились, пьяные. В бане ево и кондрашка хватила. На полке. Боялась я ихнева соседства, быдто огня. Все казалось, что вспыхнут они вот- вот. Добро бы сам один пил — так и деток своих, как кутят неразумных, макал в нее, паразит, царствие небесное! И зятя безногова успел в науку змеину залучить. И смерть к тому зятю тоже в баню пришла: от дровяного угару сомлел. Накурил винишша на приборе, каменку раскалил, затворился, закупорился и давай париться, покудова мозги не потемнели. Там и преставился. Жена инвалидова, суматошная кликуша, старуху мать бросила и на железку работать определилась — вагоны подметать. Софрониха еще пушше затосковала. Как я ее ни отговаривала — померла. Дом зашили. Остался прибор. Из людей таперь никого… Через улицу, насупротив от меня, — Егорычевых дом заколочен. Сам Егорычев из ермаиского плену пришел через пять лет апосля победы. Бабу свою, когда вернулся, бил смертным боем. Спрашивала я, когда на красненькое за рублем ко мне приходил: пошто бабу бьешь, измываесси? Ждала ведь она тебя, убивца. А вот за это и бью, что ждала. За святость за ее, стало быть. Весь мир черный, а она, глядите, белая. Ушла от него в леспромхоз баба. И сыновей подростков увела. Сговорилась там с шофером командированным, городским. Пожалел, видать, побитую. Объединились на время. Егорычев пошел ее разыскивать. Не верил, что овца кусаться стала. Пошел искать свою, а встренул чужую, леспромхозную с дочкой. Привел их к себе домой, в Подлиповку. Жили тихо, однако недолго. Вдруг история: с падчерицей сошелся. Баба, которая мать падчерицы, в чулане повесилась. Егорычева осудили опять. Девка счезла. Вернулась прежняя женка, посмотрела такое дело — пусто кругом — жить в Подлиповке не стала. Тем более дети подростки уже фэзэушниками приняты. Замок повесила — счезла… У Петровны, через хозяйство от Егорычевых, старик, когда дети разъехались кто-куда подальше, умом повредился. Взял топор, иконы стал рубить. Петровна кинулась Богородицу спасать. Так он ей четыре пальца на правой руке и отхватил. Старого в специяльный дом для сумасшедших людей определили. Сама Петровна к дочке в город съехала. Михеевы, суседи Егорычевых по леву руку… A-а, да што говорить! Спортились, быдто споили чем. Кого ни взять — все то же: не хромает, так боком ходит. Дьявол захомутал, онно слово. Пили безбожно, вот и жить неможно. Вся и причина в науке той змеиной. Ты-то, Васенька, извини за любопытство, — сопротивляисси или в согласии с ей?
— Это что же… о пьянстве, что ли, речь? Сопротивляюсь, Олимпиада Ивановна. Иногда, конечно, подкатывает и под меня. А вообще-то сопротивляюсь. Напрасно беспокоитесь.
Олимпиада Ивановна засмущалась, поняла, что обидела ненароком жильца, кинулась к лежанке, отпрянула. На табуретку скрипучую присела, руки на груди скрестила, носом громоздким в перекрестье рук уткнулась, заслонив тем самым улыбку свою виноватую, что появилась на спящих, измученных морщинами губах.
— Сынок, не серчай. Я ведь к тому, что не маленькие мы. Со всем откровением к тебе опять же… Как мама. Прости глупую. Дело-то какое: я хоть и не люблю про нее разговоры разговаривать, а не за горами уже. Даже не за пригорочком. За порогом.
— Не пойму чего-то. Про водочку опять или про что?
— Про смертушку… А коли так — со всем, значит, откровением к тебе. И по той части: пожелаешь — мигом спроворим. На Софрона приборе и выкурим.