морем желтой, розовой, багряной полосками, взбирающимися на полоски туч.
Пора уже было выбирать ночевку — осталось полчаса (самого короткого часа) до заката. В это время дозорщик крикнул: «Парус!»
Он шел с востока, в три четверти ветра, курсом наперерез. Одинокий парус. «Дубовый Борт» не стал сворачивать.
«Лось» тоже.
С запада вдруг вырос в небо, над уходящим солнцем, желтый, как огненный, меч. Он доходил почти до трети неба. Фаги только охнул. Из золотого моря, разбрызнув его во все стороны, выскочила стайка летучих рыб. Пролетев сколько-то, они плюхнулись в волны, уже ближе к «Дубовому Борту», через некоторое время опять выскочили, снова все вместе, и так все дальше, по прямой, пока не пролетели прямо над «змеей», и помахали дальше. А меч стоял в небе, становясь из золотого алым, вокруг него поднимались все выше соломенные, розовые, в разрывах, голубые, клочковатые, тонкими полосками, тающие облака. Восток сиял теплым заревом, и вот на этом зареве, все ближе и все больше, чернел треугольный парус.
Может быть, и вправду люди тогда были другие. А может быть, видимость в тот день была уж очень хорошая, и про северян в то время утверждали, будто бы каждый из них мог различить выражение лица человека на расстоянии двух очень хороших выстрелов из лука, и самое удивительное — что преувеличением в этом было только слово «каждый».
— У него три золотые птицы на вымпеле, — сказал дозорщик.
«Дубовый Борт» свернул. В какое-то мгновение тот парус тоже свернул, его закрутило на месте, потом он выровнялся и опять пошел в три четверти ветра; как видно, руль у него был переложен так, что его все время заносило по кругу.
Это были действительно птицы. Именно птицы, а не что бы то ни было еще.
В этот вечер «Дубовый Борт» и «Лось» добрались до ночлега очень поздно.
Как известно, удача в Летнем Пути — это добыча; а они достаточно потрудились сегодня, освобождая этот корабль, чтобы хозяева его, люди, носящие золотых птиц в имени, не обиделись на них. А если обидятся — пусть сперва нас найдут, и пусть предъявят обвинение, и вообще люду из Королевства нечего делать тут, в наших Добычливых Водах.
Погребальный костер ночью был огромен. До небес… И еще одно случилось этою ночью, последнее. Йиррин пришел в себя довольно быстро, но некоторые говорили, что ему уж никак не следовало потом грести вместе со всем. И еще колдовать вдобавок, хотя это и оказалось нужно для нескольких людей на его корабле, кого достало стрелой; и еще многого ему не следовало делать — но он именно делал, точно стремясь загонять себя до последнего, до пустоты, до изнеможения, до того, чтобы выгнать себя из себя самого, как Гэвин давеча, — чтобы не вспоминать. Он очень немного рассказывал о том, что видел по другую сторону двери, — да он, собственно, и не выходил за нее, только постоял на пороге, а ветер, втягивающий туда, свистел мимо него несколько меньше того времени, которое нужно, чтобы проговорить ди-герет.
— Там было очень много льда, там, куда меня тащило. — Вот только это он и сказал, но уже много потом. А сейчас был еще только вечер, а потом ночь, а Гэвин сидел возле костра, когда все почти уже догорело, а Йиррин подошел туда и сел рядом. По правде сказать, он чересчур устал и попросту забыл, что они Не Разговаривают Ни О Чем, Кроме Нужного. Выскочило из памяти.
Но и Гэвин тоже забыл. по той же причине.
Больше, наверное, и не нужно ничего добавлять. Да они бы и не добавляли. В жизни людей случаются события, после которых слова уже ничего не могут добавить и ничего изменить. Можно было сказать что- нибудь, и можно было, конечно, и не говорить это что-нибудь. Все равно это ничего не могло изменить в том, что двое мужчин просидели бок о бок молча почти полчаса, очень устав после длинного дня, и в том, что у Гэвина был Йиррин, сын Ранзи, — а у Йиррина был Гэвин.
Однако имелись ведь и другие вещи, о которых они могли поговорить. И потом, там, где слова ничего не могут изменить, это же именно причина для того, чтобы произнести их вслух.
Некоторое время спустя они обнаружили, что оказались рядом, и просто-таки оторопели, признаться, от изумления, — настолько, насколько вообще могли изумляться и чувствовать сейчас что-нибудь, — от изумления, что рады этому. И лучше этого счастливого изумления и молчания за ним следом — ничего не было в их дружбе ни прежде, ни потом, никогда.
Наконец Йиррин сказал:
— Самоубийцы. — Он до такой степени устал, что на не таком уж и длинном слове успел забыть, что хотел сказать, и ему пришлось помолчать, а потом улыбнуться.
— Нет, Рин, — ответил Гэвин. — Самоубийца здесь только один.
— ?
— А ты вспомни, что ты сказал, как с совета вернулся.
— С какого совета…
— С какого! — Гэвин усмехнулся тоже. — На Кажвеле.
Йиррин вспомнил. Не понял. Потом он повторил про себя еще раз, но только теперь размеренно и отмечая ритм и созвучия. Потом он повторил еще раз.
— Будь я проклят, — сказал он.
— Вот именно, — ответил Гэвин. — И «Лось» опять остался бы без капитана, — добавил он. — Ну уж нет. Ему, бедняге, и так досталось. Потерять валгтана в первую же воду!
И Элхейва, и Йиррина он назвал одним и тем же словом — «валгтан», капитан, безо всяких «вроде бы как».
«Вот теперь я пропал, — подумал Йиррин. — Теперь я совсем пропал, пропал вконец, все, пропащий я теперь человек, теперь мне от него никуда не деться. Теперь я его человек, на всю жизнь. Теперь мне с ними никогда не развязаться, с Гэвирами».
Что-то очень сильно заболело у него в груди. Странное дело, иной раз за боль, которую причинил тебе человек, любишь его еще больше и пронзительней, как ребенок становится дороже, если переболеет опасным чем-нибудь. И нельзя не сказать
Насмешливые стихи про собственного капитана! Да за такое Гэвин его мог убить на месте, и Йиррин сам сказал бы, что это правильно. Он был из тех певцов, кому говорить стихами так же легко, как и обычной речью; но играет ли с певцами этот дар с их ведома или без, по закону ведь нет разницы. Ох и трудно простить человеку зло, которое ты ему причинил. Но простить ему добро, которое он причинил тебе в ответ… Нет, даже и не заметить, что прощаешь!
Он был удивительный все-таки человек, Йиррин, сын Ранзи. Встретить бы мне хоть одного такого. Немного погодя он засмеялся. Негромко, про себя.
— Ты чего? — сказал Гэвин.
— Язык — язык лэйерварда у тебя, Гэвин! — отвечал тот. — Это жеты про него сказал тогда: «потерял голову»; ну и где теперь его голова?!
А Гэвин не засмеялся. Но он усмехнулся тоже, в темноту. Слова лэйерварда — именитого человека — исполняются. Потому как именитый человек — это человек, богатый на удачу. Богатый на верную судьбу, вот как говорят.
Еще бы нет. И теперь всегда будет так. И только так.
ПОВЕСТЬ О ГЕЙЗЕРНЫХ ДОЛИНАХ
В час, когда над крепостною стеной сгустилось не видное им облачко, капитаны Оленьей округи собрались вновь для того, чтобы обсудить, что им делать на завтрашний день.
Еще давным-давно до этого вечера, в ночь перед тем, как кораблям уйти с Кажвелы, Долф Увалень сказал, что первый приступ — если дойдет до приступа — будет его делом. Никто ему не возразил.
Первый приступ — это значит: поставить лестницы или что там пытается послужить ими, закрепить их и закрепиться, хотя бы на мгновение, наверху стены. Может быть, у какого-нибудь другого народа «первый приступ» означает попробовать сделать это, а когда не получится, откатиться назад и рычать на защитников крепости издалека, залечивая раны. Или — тоже может быть — ожидать, покуда командиры