колени.

— Ой, мама! Што вы со мной робите?!

В ту же секунду коротко блеснуло пламя, грянул выстрел. Я невольно отвел глаза, задрожал. Парень уткнулся головой в мокрую траву, но все еще стоял на коленях.

— Смерть врагу народа! — хрипло проговорил Самсонов.

Один за другим прогремели еще два выстрела, заглушаемые шумом дождя и ветра.

— Так надо! — тихо, но внятно проговорил Самсонов.

Голос его — тугой, напряженный — едва не треснул.

— Так надо! — повторил Самсонов громко и яростно.

2

Утро выдалось хмурое. За мокрой березовой листвой оплывал бледный диск солнца. С редкими перерывами сыпал мелкий дождь. Ветер крепчал и клонил тугие верхушки сосен, но ни один птичий голос не нарушал угрюмого, ровного шума леса. Молчали и десантники, спавшие или притворявшиеся спавшими под плащ-палатками. Одни избегали смотреть на Самсонова, другие, наоборот, то и дело косились на него. У Нади глаза были подозрительно красны с утра. Возможно, от простуды.

Когда Самсонов, посвистывая, стал чистить и смазывать свой длинноствольный парабеллум калибра 9 миллиметров, меня охватило вдруг непонятное и сложное чувство

— чувство страха, уважения и брезгливости. Так легко лишил он жизни человека! Он назвал его предателем. «Так надо!» — уверенно и хладнокровно сказал он нам. Я не мог оторвать от него глаз — от него и от вороненого, отливающего синевой парабеллума, и мне казалось, что я вижу в Самсонове что-то новое — холодное, беспощадно жестокое. А может быть, он тут и ни при чем? — говорил я себе. Война! Та война, звериный оскал которой я впервые увидел вчера при вспышке самсоновского парабеллума...

Волновало и другое. Неужели то, что я испытал вчера, было обыкновенным страхом? Ведь я так и обмер... Вспомнил я, как три-четыре года назад точно такой же тошнотворный холодок схватывал и горло и грудь при виде мальчишек из чужого двора, карауливших меня с рогатками и камнями... Нет! Надо быстрее попасть в какую-нибудь отчаянную переделку, чтобы доказать себе и друзьям, что я не трус!

Неужели я и впрямь хлюпик? Минут через пять меня поднимут на пост, а я все еще надеюсь на чудо — обо мне, даст бог, забудут, пошлют другого. И кажется мне, что не виселицы и не пытки страшны, а этот изнуряющий холодный дождь, это кружение по лесу, это бесконечное бодрствование на часах.

«В чем, где за свои семнадцать лет проявил я мужество и волю? — спрашивал я себя уже на посту, стремясь воспоминаниями сократить сто двадцать мучительно долгих минут,—  Каким смелым делом могу я похвастаться? Может быть, тем, что я мысленно называл своим «походом на Москву»?..»

С первых дней войны я пытался попасть на фронт. Не брали — годами не вышел. На пятый день войны райком комсомола отправил первых добровольцев на трудовой фронт под Рославль. Весь июль и половину августа рыли мы там впроголодь траншеи и эскарпы по двенадцать часов в день. Выполняя по две и по три нормы. Не было у нас ни радио, ни газет. Слухи ходили самые разные. Мы верили, что наши бьют немцев, бомбят Берлин, вот-вот возьмут Варшаву, и не верили, что пригодятся наши окопы. Одного шептуна, уверявшего в середине июля, что немцы взяли Смоленск, посчитали провокатором и паникером и убили лопатами. Совершенно неожиданно для нас, в начале октября — наша строительная рота рыла тогда траншеи на брянском оборонительном рубеже — немецкие танки прорвали фронт, и мы едва успели последним эшелоном уехать в Москву. Грязный, оборванный и очень довольный собой, гордый своим загаром, мускулами и мозолями, шагал я домой босиком с Киевского вокзала. Но мне не удалось похвастаться перед мамой и сестрами ни мускулами, ни мозолями. Квартира оказалась запертой и опечатанной. В домоуправлении мне сказали, что мама эвакуировалась с младшей сестрой куда-то под Казань. Вновь, как и в первые дни войны, пытался я попасть на фронт. Вновь не брали меня, а тут пришлось отвезти пятнадцатилетнюю сестру из пионерского лагеря к матери под Казань. Возвратиться в Москву оказалось делом почти невозможным. Но оставаться в эвакуации я не мог. Газеты и радио приносили страшные вести: над Москвой нависла смертельная опасность. В ответ на мое заявление местный райвоенкомат зачислил меня поздней осенью кандидатом в казанское пехотное училище. Но как можно было спокойно сидеть и ждать, ждать, что тебя надолго упрячут в казармы, в то время как решается судьба Родины? Нет, надо было возвращаться в Москву!

Мать снарядила мешок с кое-какими продуктами, вручила полтораста рублей на дорожные расходы, и я пустился в путь пешком, в снег и метель по шпалам. Деньги я истратил на махорку. Милиция ссаживала с поездов людей, не имевших специального пропуска для проезда в осажденную столицу. Изредка удавалось проехать несколько перегонов в тамбуре товарного состава или в воинской теплушке. Канаш, Арзамас, Муром. На всю жизнь запомнил я названия этих станций... Я завшивел на полустанках, обморозил в открытых тамбурах руки и ноги, растратил все деньги и уже окончательно выбился из сил, когда наконец на пятнадцатый день пути прочел на подмосковной станции такое знакомое и милое, такое дачное название — Малаховка. В Москве на Петровском бульваре меня ожидала холодная, пустая квартира и недружелюбное внимание участкового. Влиятельные знакомые моих родителей хотели меня устроить без экзаменов в Военный институт иностранных языков. Нет, я хотел воевать...

Но разве все прежние трудности можно сравнить с тем, что мне уже пришлось пережить в немецком тылу за несколько дней?

Дождь. Опять дождь. Я прячу под венгерку полуавтомат. Этот дождь разъедает не только металл, но и душу.

Наконец-то! Меня сменил Володька Терентьев. От холода ломит виски, немеют в сырых сапогах пальцы ног, но спина и бока друзей согревают меня, и в полусне я задаю себе все тот же мучительный вопрос: трус ли я? Если трус — лучше застрелиться.

— Болваны мы! — вдруг выпалил Самсонов.

Он сидел, подстелив под себя плащ, с кирзовым сапогом в руках.

— Вот это номер!.. — протянул командир, разглядывая подошву сапога. — Как же это мы, друзья- робинзоны, забыли про эти проклятые шипы?!

Все повернули к нему головы, и кто-то неуверенно спросил:

— Какие еще шипы?

Вместо ответа командир выхватил финку из черных ножен и стал яростно соскабливать с подошвы резиновые шипы.

Нашего полку прибыло!

1

Вечером Кухарченко разбудил Бокова и Барашкова и вместе с ними снова отправился в Кульшичи. С завистью проводили мы их взглядом. Обидно, что командир группы, сомневаясь, видимо, в новичках, вновь посылает на задание одних только «старичков». Я стал обдумывать созревший у меня с утра план — незаметно улизнуть из лагеря, подкрасться к какой-нибудь дороге, хотя бы к той, на которой мы встретили вчера велосипедиста, и подстрелить парочку фашистов. Трофеи, а может быть, даже и «язык» доказали бы товарищам, что я не трусливого десятка и вовсе не хлюпик. Сам командир похлопал бы меня по плечу и сказал: «Молодец, Витька!»

В ту ночь не развертывали плащ-палаток — дождь перестал, стало немного теплее. Ночью, на дежурстве, мне показалось, что небо проясняется, но ни звезд, ни луны не было видно, выпала сильная роса. А утром меня растолкал Володька Щелкунов и радостно дохнул в ухо:

— Солнце! Ты видишь — солнце!

Я открыл глаза и зажмурился: прямо передо мной, на корявом стволе сосны, ослепительно и весело сияли потеки смолы. Лес стал совсем другим. Словно взорвался в небе от избытка красоты волшебный мост радуги и слепящим дождем сверкающих осколков обрушился на землю. Сквозь горячий блеск мокрой, глянцевой березовой листвы проглядывало бесконечно высокое, лучисто-голубое небо. В четкой зеленоватой тени под лиственными сводами купалась и таяла голубая дымка, легкий парок окутал стволы

Вы читаете Вне закона
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

3

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×