— Старшина Богданов,— сказал белобрысый с пулеметом.
Я угостил парней московской махоркой, и они, с ловкостью иллюзионистов скрутив гигантские козьи ножки, глубоко затянулись сладковатым дымом. Сам я не стал позориться в их присутствии — закурил, подремонтировав, последнюю, надломанную папиросу из пачки «Беломор».
— Уж скоро год, как советского табачку не курили,— сказал Гущин, щурясь от удовольствия.
— Семь месяцев,— уточнил его товарищ с какой-то виноватой улыбкой, не спуская удивленных глаз с наших десантниц: Алла чистила наган, а Надя — она надела гимнастерку — весело насвистывала какой-то бравурный мотивчик и ловко разбирала десятизарядку, время от времени поднося к носу свои ландыши и стреляя глазами в окруженцев.
— С тех пор, поди, как в окружение нас немец взял,— добавил Гущин, выпуская дым из ноздрей,— «абкруженцами» нас здесь белорусы зовут. Сами-то мы тамбовские. Тут нас, в деревнях, много таких застряло. Многие ребята, особенно кадровички, ищут оружие, сушат сухари, в лес мечтают податься.
Разговаривая со мной, они поглядывали на десантников, как мне показалось, тревожно, с опаской, побаивались, должно быть, что командир десантников может передумать, не взять их в группу.
А командир, искоса наблюдая за ними издали, прислушивался к каждому слову и в напряженных, блестящих глазах его недоверие боролось с радостью.
— Вот мы уже вроде и не «робинзоны»,— сказал он Бокову,— появились и первые
«пятницы»!..
Отгорел, обещая хорошую, без дождей погоду, безоблачный закат.
Уже темнели просини в листве берез и осин, когда Гущин и Богданов уселись с командиром под дубом и склонились над картой. Остальные собрались вокруг Кухарченко и слушали его рассказ о том, что он видел и слышал за опушкой леса.
— «Новый порядок» вовсю наводят,— говорил он. — Фельдкоменданты семь шкур с мужика дерут, как при крепостном праве. Зондерфюреров разных, старост да полицаев на шею посадили. Колхозы прошлой осенью разогнали. Вместо них этой весной организованы общинные хозяйства — с общины-то легче подать драть. Сначала полицейские только девок пужали винтовками, колхозное добро растаскивали — лошадей, скот, инвентарь — да гарэлку отбирали у мужичков. Немцы почему-то запрещают гарэлку гнать. Верно, потому, что самогон фрицу ни к чему — собственный шнапс есть, а хлеб нужен. А теперь холуи-полицаи сбирают фашистам гарнцевый сбор
— здесь его «гансовым» сбором зовут. Молодежь, слыхать, вербуют в Германию...
Кухарченко свернул цигарку и, прикурив, мастерски выпустил несколько колечек дыма. В них ошалело заметалась стайка комаров. Артистически сплюнув сквозь зубы, он продолжал:
В Кульшичах тоже эта самая полиция колобродит. Сижу ночью у нашего бородача, а шпана эта шатается под окном в веселом виде, горланит похабные песни и на ветер для острастки постреливает. Выбежать бы да чесануть по ним из автомата. Да нельзя — конспирация! У нашего связного бородача самогонку тоже забрали...
— Да брось ты насчет самогонки! — прервала его Надя. — Говори о деле.
— Про зиму бородач рассказывал, так, верите, аж заплакал! Страшная, говорит, была зима. Даже снег, говорит, казался немецким: придавил все, задушил. Немец наезжал, порядки свои вводил, облавы на «абкруженцев» да беглых военнопленных делал и стрелял их скопом. Ни с соседом погутарить, ни в Пропойск съездить — оккупация! Немец вздоху не дает. Только к лету, говорит, и оттаяла душа, как слушок про партизан прошел. Старики со старушками молитвы читают — против злых сердец да жестоких властей. Но старухиными молитвами разве одолеешь немца. И дрекольем победы не возьмешь — а нет оружья, нет верных, сильных, смелых людей. Немцы сами про партизан объявили. Слыхать, приказ у них есть — партизан не расстреливать.
Кухарченко загадочно ухмылялся, поблескивая плутоватыми темно-карими глазами.
— То есть как это не расстреливать? — удивился Щелкунов.
— А так. Вешать приказано. С объявлением на шее: «Партизан». А в Могилеве не просто вешают, а на крюк, за челюсть или за ребро, как мясники, разумеешь, Длинный?
Ну, это другое дело! — сказал Щелкунов. — Видать, взяли в толк, что мы народ особый. А что? Сам Гитлер приказ такой издал, чтобы московских и ленинградских комсомольцев ловили и вешали. Большой авторитет заслужили...
— А что, так и не слыхать ничего про партизан? — перебила Алла Длинного.
— Ходит тут, говорят, какая-то кучка людей, может, даже в этом самом лесу. Заскакивают в вески, запасаются продуктами, но что-то не слыхать, чтобы они хоть одного немца или полицейского угробили. Постараемся все-таки найти их. В своих газетах немцы о «лесных бандитах» много пишут, а где они, черти, не сообщают. А эти кореши — Богданов и, как его, Гущин, что ли,— старались попасть к нам с тех пор, как мы спрыгнули.
Они сами из Рябиновки, село такое... Оказывается, Богданов и тот, другой, слыхали самолет, видели даже парашюты и всю ночь шукали нас по лесу. А рябиновские жители нашли к утру наши грузовые мешки и попользовались нашим харчем.
Стемнело. Отпылало закатное небо. В нескольких шагах от нас Самсонов, сидя на пеньке, освещал фонариком многоцветную карту и слушал Гущина. В вечерней тишине слабо прозвучало вдалеке несколько винтовочных выстрелов.
— Опять гарэлку глушат полицаи,— сокрушенно проговорил Кухарченко, щелчком выбрасывая цигарку. — А хлопцы чти, Гущин и Богданов, свойские. Сумели достать где-то оружие и сохранить его, а немцы ведь расстреливают за это дело. Они прошлым летом в окружение на Днепре попали и долго болтались тут. Мечтали линию фронта перейти, да не удалось, пристроились на зиму в Рябиновке, приймаками стали. Вот, наверное, интеллигент наш и не знает, что такое приймаки? — Я пропустил мимо ушей это замечание, и Кухарченко, скабрезно ухмыляясь, продолжил: — Приймаками тут зовут бродяг из окруженцев, которые забираются, значит, в глухой уголок и вкалывают у какой-нибудь деревенской бабы за батрака, а очень часто и за мужа или зятя...
— И нечего тут смеяться! — вскипела вдруг Надя. — Многие солдатки их, конечно, из жалости брали...
— Знаем мы эту жалость! — загоготал Кухарченко.
К нам подошел Самсонов. За ним стояли бывшие приймаки.
— Сегодня ночью я пойду в разведку на шоссе и подберу место засады,— тоном приказа бодро начал командир. — Со мной пойдут Кухарченко, Барашков, Щелкунов и Богданов. Старшим оставляю своего заместителя Бокова. В случае каких-либо чрезвычайных происшествий место явки в первые два дня — наша первая дневка на реке Ухлясть у Хачинского шляха, под большим дубом. Следующие два дня — на опушке леса у Рябиновки, там, где приземлились. Для последующих встреч — болото у Кульшичей. «Почтовый ящик» — под корнем вот этой елки. Вопросы будут?
— Чуть не забыл!.. — встрепенулся Кухарченко,— Бородач — наш связной — в лес к нам просится, боится: выдадут его немцам...
— В селе он нужнее,— перебил его Самсонов. — Нужнее. Больше вопросов нет?
При свете фонаря мы углубились в изучение карты, стараясь запомнить местонахождение явочных пунктов.
Командир хотел было отправиться в путь немедленно, но Богданов посоветовал дождаться восхода луны. Когда они ушли, мы еще долго не спали. Мне повезло, я первым заступил на пост.
— Гляди в оба! — шепнул мне Боков. — Капитан приказал утроить бдительность.
Черт их знает, этих «абкруженцев».
Усевшись на трухлявый пень и положив на колени взведенный полуавтомат, я прислушивался к разговору друзей.
Высыпали звезды. Запахло ночными фиалками. На речке пересвистывались кулички.
А за кустами гудел голос окруженца Гущина:
— ...И сбилась почти целая армия у переправы. Никогда не видел зараз такую уйму народу. Немец садит из пушек, бомбит с воздуха, пускает ракеты. И при свете их, как белым днем, переправляются, ломятся на тот берег машины, орудия, танки... Натерпелись мы страху. Кругом крик страшный. Кричат так, что болят уши. А немцы установили над рекой мощный радиорупор и заводят пластинку «Напрасно старушка