разведчик. Ты зазнался... Ты любитель, ты должен передать явки в профессиональные руки. Не хочешь по-хорошему, так это самое...
— Ах вот оно что! — холодно перебил его Богомаз,— Вот, оказывается, для чего нужна была секретность — для угроз!
— Не будем ссориться, товарищи! — взмолился Перцов. — Хозяин особо подчеркнул, что вам, Илья Петрович, надо забыть о всех разногласиях, о личных обидах... Дело — прежде всего. Ваша идея партийного контроля — идея хорошая. И парторганизация, и собрания — все это будет. Дайте только время, нельзя спешить, мы переживаем сложный период становления. Не вы один действуете по заданию партии. А мы? У нас одна партия; Мы тоже не от меньшевиков каких-нибудь действуем. Но все это не имеет отношения к вопросу о явках...
— Имеет,— сухо ответил Богомаз, поглаживая забинтованную ногу. — Самое прямое отношение. Могилевские большевики потому и не желают сейчас непосредственно связаться с отрядом Самсонова, что он свернул всю партийную работу в отряде. Это и есть мой ответ — не мой, впрочем... Это ответ нашего подполья. Мы не просим, а требуем, чтобы капитан покончил с самовластьем. Передайте капитану, что через неделю я буду на ногах.
Но врач сказал — две... — возразил Перцов.
— Эх вы! Конспираторы! До чего ж трогательно вы заботитесь о моем здоровье!
Ты мне это брось, Памятное! — вспылил Иванов. — Не заносись! Пока ты не дал нам явки, мы не знаем, кто снабдил тебя документами, по которым ты ходишь в Могилев — подпольщики твои или, это самое,— гестапо!.. Против секретности ратуешь? Газетки, книжки немецкие почитываешь? Антисоветскую литературку распространяешь?
Еще много пустых, запальчивых и обидных слов было сказано Ивановым. Богомаз твердо стоял на своем. Но Иванов и Перцов не ушли к Самсонову с пустыми руками.
Богомаз протянул Иванову в щегольской желтой кобуре крошечный «бэби-браунинг». Тот самый «бэби-браунинг», что некогда принадлежал вейновской «Салтычихе» фрау Шнейдер, а потом Наде Колесниковой.
— Отдайте эту игрушку капитану. Он хотел подарить ее
Верочке, но у Верочки есть свой ТТ, из которого, кстати, она отлично стреляет. А эта игрушка не приносит счастья.
Когда Иванов и Перцов ушли, встал и я.
— Вы, кажется, во многом правы,— сказал я Богомазу и сразу же заволновался, запутался. — Иванов — таких душить надо. Перцов этот... Но вы не доверяете капитану,— значит, не доверяете нам всем... Это... это нехорошо, в конце концов, это...
Я не договорил, задохнулся и пошел от костра быстрым шагом.
— Витя! Постой! — услышал я за спиной голос Богомаза,— Витя!
В поисках котелка я заглянул в свой шалаш. Кто-то разлегся на моем месте. Это был
Васька Козлов. Он был сильно пьян.
Помахивая булькающей фляжкой, он предложил:
— Дернем?
— Убирайся-ка в свой шалаш!
— Давай за упокой ее души!..
Меня бросило в жар:
— А тебе еще не били за нее морду? Так я могу!
— Да я тебя, кутенка... Лучше выпьем!
— Один не справлюсь, помогут.
— Да, конечно,— протянул, помолчав, Козлов. Он сел. — Все вы смотрите на меня косо. Весь коллектив — мне это Самсонов говорил. Как же! Из-за нее. Был связан с врагом народа, ныне расстрелянным. Пей!
— Ты пьян!
— Никто не хочет понять. Ненавижу вас всех!.. Да разве я мог знать, что Надька изменит — струсит, обманет командира, принесет ложные разведданные! Тогда Самсонов меня послал в Могилев с липовыми документами. Я и не знал, что иду ее проверять. Мне-то каково было идти на почти верную смерть? А я так давно не знал женщин — может, и вообще не знал. А Надька мне нравилась. Еще как. Выпили с ней — она из принципа не отставала. Все не так как-то вышло. Девушкой была... А утром я пошел в Могилев, добыл сведения — те, что погубили ее, доказали, что она обманула командира... Да я бы ее сам собственными руками...
Голос, его срывался, лицо лоснилось в сумраке шалаша.
— Теперь я им мщу. Я веду счет, откладываю стреляную гильзу за каждого предателя, которого расстрелял собственной рукой. Я их больше всех вас перебил. Чтобы доказать вам, сволочам, что я свой, свой до конца — я готов в немецкую петлю полезть, лозунги под виселицей орать!..
— Проспись иди! — сказал ему я.
— Всем мщу. Фрицам, вам, всем! Эх, мать... Не то говорю. Лучше выпьем!
Настанет день, думал я, когда мы скажем Козлову: зря ты насиловал свою совесть, напрасно искал оправдания расстрелу любимого тобой и жестоко обиженного тобой человека, напрасно благословил ее убийцу и сам был готов ее убить, а когда пьянел — то и ее убийцу,— Надя не была виновна. Что ты тогда скажешь на суде собственной совести? Если только не превратится окончательно совесть твоя к тому времени из неподкупного судьи во всегдашнего слепого и продажного твоего защитника...
Под вечер на Городище запахло грозой, молнией пронесся слух: Самсонов арестовал Богомаза. За срыв разведки, за наполеоновские замашки, для проверки личности. И тут же снова грянул гром: Богомаз предъявил какой-то очень важный документ, потребовал, чтобы Самсонов запросил о его личности Москву,— Богомаз освобожден...
Хмурое утро. В сплошную серую массу сливаются на западе поля, леса и небо с оплывающим в дымке бледным и косым полумесяцем, а на востоке резче проступает костистый хребет лесного массива на фоне светлеющей бледно-розовой полосы. Заря лениво раскрашивает, сверху вниз, кроны высоких сосен, серенькие хаты на косогоре, стога в поле. В этот час, когда кричит недорезанный оккупантами петух, хорошо спится. И немецкий часовой на вахте у фельдкомендатуры села Никоновичи протирает глаза и продолжает ровными шагами мерить вверенный ему участок оккупированной белорусской земли — пять шагов вперед, поворот через левое плечо, пять шагов назад... Айн-цвай, линкс, айн-цвай... Чужая земля, чужой народ. Дикий, непонятный народ...
На востоке полыхает величественный пожар. Дымными клубами плывут в синеве белые прозрачные облака, темнея и сливаясь на западе с густой ночной копотью. И мир, бывший плоским и серым, раздается вширь, становится объемным, многоцветным. В этот час в лесу тихо-тихо. Так тихо, что слышится далекий замирающий звон. Но вот лес оживает. Шевелится, шуршит, прислушивается. Сверху медленно просачивается свет нового дня.
Тр-р-рах! От внезапной стрельбы в лесу вздрагивает часовой, звенят стекла в хатах, слетают с постелей камрады...
Опытным солдатским ухом часовой определяет — стреляют из русских и немецких автоматов и винтовок, стреляют на шоссе. Кроме стрелкового оружия в засаде — это, конечно, засада,— выстрелила пушка... Но откуда у партизан пушка? Бегают патрули, хлопают двери, из домов высыпают солдаты гарнизона...
Там, где шоссе выходит из леса, в трехстах метрах от села, показывается, словно из туннеля,