— Теперь меня отсюда трактором «ЧТЗ» не вытянешь,— промолвил Щелкунов,— Есть теперь еще другая война: щелкуново-германская война. И тут ее передовые позиции.
Широким жестом обнял Володька Хачинский лес, все шире открывавший нам ворота
Хачинского шляха.
Значит, Щелкунов вспоминает, оглядывается, додумывает...
— А Ефимов у вас что, командиром теперь? — спросил я после короткого молчания.
— Ваську Бокова сменил. Не люблю я этого Ефимова. Все в душу лезет... Да и ты, думаю, не слепой. Я иногда спрашиваю себя кто, собственно, командует всеми нами, Самсонов или Ефимов? Они с самой Вейны неразлучны, все о высоких материях толкуют. По-моему, Самсонов не столько в Ольгу свою, сколько в Ефимова влюблен. Что подлиза Ефимов и без мыла куда хочешь пролезет — это ясно, а вот дальше я его никак не пойму. Вот сегодня, попер нахрапом в Никоновичи. Посмотрел я на него — неудобно стало, глаза отвел. Трясется весь, каждый нерв играет, губы дергаются, глаза прыгают. А сейчас пошел натрескаться в Александрове — для разрядки... Иногда мне кажется, что он такой же трус, как тот приймак Гришка, который от нас,, помнишь, сбежал?
— Где он теперь, интересно, дезертир этот?
А ты не слыхал? Он оказался совсем не так прост, как мы думали. Дружки его — Богданов и Гущин — пули тогда пожалели. Черт с тобой, говорят, живи! А он газеты читал, читал и вычитал — немцы напирают, Советы бегут. В Пропойске теперь в полиции служит. Каков сукин сын, а? Это еще не все. А вдруг Советы победят? Тогда что? И Гришка-дезертир теперь втихую с нами связь поддерживает, ценные сведения дает. Попробуй подкопайся! Самсонов ему справку о партизанской принадлежности выдал. После войны эта пройда будет стучать кулаком в грудь, кричать: «А вы где были?»
На опушке нас окликнул часовой.
Не видишь, заспанец, десантники идут? — крикнул в ответ Щелкунов. — Что ни говори,— продолжал он, когда мы вошли в лес,— .а эти два месяца научили нас в людях разбираться. Теперь я буду присматриваться на Большой земле — с кем Летать в тыл. Не думал, что гак получится... Вот Алка Буркова, например. Решил вчера поговорить с ней:
«Нехорошо, говорю, с Надей получилось». А она мне: «Капитан наш молодец — сумел свою симпатию к ней побороть, поступил строго, но справедливо... И я, бывшая ее подруга, нашла в себе мужество...» Я ей так и так, мол, брось ты Ваську Козлова, не срамись, ведь он твою подругу испортил, изменил ей, Самсонову выдал. А она мне:
«Первое дело, дурак! Молод еще в таких вещах разбираться!» Чуть не разревелась от злости. Я плюнул и ушел...
Сейчас расскажу ему обо всем — о Наде, о Богомазе, о Покатило. Владимир храбр, справедлив, честен. Он выслушает и поймет меня. Вдвоем нам будет легче. Я не могу больше в одиночку...
Я начинаю издалека:
— С Самсоновым ты полетел бы опять в тыл? — Я слышу, как предостерегающе стучит мое сердце.
— Странно... — проговорил Щелкунов. — Вот и Боков этот же вопрос мне вчера задал... А то все молчал. Слова из него не вытянешь, точно глухонемой какой-то. Как разругался с капитаном, так будто и на замок заперся — моя, мол, хата с краю, ничего не знаю... — Щелкунов сжал губы, нахмурил в раздумье брови. — Знаешь, Витя,— сказал он вдруг шепотом, хотя вокруг были одни деревья,— скажу как другу! Разонравился мне Иваныч наш. Как стал он партизан сотнями считать, так об отдельном бойце и думать забыл. Испортили его наши успехи, голову вскружили, возомнил о себе черт-те что! Теперь я и понять не могу, почему это все мы на него как на героя глядели... А на него только так сейчас и смотрят все — работа наша, а слава вся его...
Я с трудом сдерживал себя. Я должен, должен рассказать Щелкунову о преступлениях Самсонова. Вдвоем мы найдем выход. Сначала вдвоем, потом втроем, вчетвером...
У входа в «аллею смерти» нас окликнул часовой.
— Свои!.. Но ничего не попишешь,— продолжал Щелкунов. — Я в уставах не особенно силен, а одно знаю — командир есть командир. Без этого нельзя. Вот если, бы он немцам продался — дело другое. А нет, так я за него, за командира этого, огонь, воду и медные трубы пройти обязан. И пройду! На то присягу давал.
Мы шли по «аллее смерти». Слева — могила Богомаза, справа — Надина могила. Нет, я не могу больше молчать!..
Ну и что из того, что Володька так думает? Я и сам так думал, до того разговора в штабном шалаше. Нет! Я рискну, даже если придется повторить ошибку Покатило...
— А насчет всяких там личных обид на командира я одно думаю — черт с тобой, дурило ты этакий, не знаешь ты Володьки Длинного! Вот подставлю за тебя грудь в бою
— тогда узнаешь и пожалеешь... Да! Глянь — в кустах желтеет... Кузенкова помнишь?
— Кузенкова? Как же! Один из самых лучших и верных помощников Богомаза. Его партия в тылу оставила.
— Вот-вот! Он самый. Так мы все и думали — свой, мол, в доску. А он, оказывается... Прибежал, понимаешь, в лагерь, ворвался к Самсонову — я как раз у капитана был — и давай орать: «Это не немцы, а какие-то предатели, враги народа под видом «немецкой засады» убили Богомаза!» И просит, умоляет у капитана разоблачить, наказать... точно белены объелся. Теперь вон он — землю парит. Мы его вчера с Козловым расстреляли. По приказу капитана Самсонова. Ты же знаешь, как у меня после Красницы руки чешутся. Витька! Друг! Что с тобой?
Земля поплыла из-под ног. За всю свою жизнь я никогда не был так близок к обмороку...
Шпрехен зи дойч? — еще издали, добродушно улыбаясь, спросил Самсонов.
— Наин... — ответил я, вопросительно глядя на Кухарченко, Ефимова и Перцова, стоявших за спиной Самсонова.
Капитан сидел у штабного шалаша — за самодельным столом. Кто-то вбил в землю четыре березовых кола, приколотил лист фанеры. Вместо стула — тяжелый чурбан. Кухарченко, голый по пояс, подпирал дубок коричневым от загара, тугим и круглым, как боксерская перчатка, плечом. Одна рука в кармане, в другой — с золотыми часами-браслетом — дымит неизменная сигарета, сверкающая белозубая улыбка от уха до уха. Ефимов наглухо застегнут, стоит подбоченившись, слегка горбясь, втянув астеническую грудь. Этот улыбается точь-в-точь как Самсонов, насмешливо и снисходительно. Перцов, заложив руки за спину, скрипя сбруей из бесчисленных ремней, предупредительно подался туловищем к столу командира. Он, не в пример Ефимову, улыбается почтительно и угодливо, даже тогда, когда командир отряда не обращает на него никакого внимания. Безмерное преклонение свое он выражает подобострастной игрой глаз и лицевых мускулов, благоговейными изгибами позвоночного столба.
«Безвредным чучелом огородным» назвал его Покатило. Как давно это было. «Мухи, не обидит...» Но на его месте настоящий комиссар разве стоял бы слепоглухонемым чучелом рядом с Самсоновым, когда тот чинил расправу над Надей и Богомазом!
— «Найн», «найн»! — лениво передразнивает меня Самсонов. У него, видимо, сегодня благодушное настроение. — Черт подери! Во всех школах «шпрехен зи дойч» зубрили, а у Москвы переводчика для меня не нашлось, вот и выкручивайся как хочешь. И чему вас в школе учили! Явно вредительский акт со стороны учителей немецкого языка.
— Зря учились только,— не преминул поддеть Кухарченко «образованных».
— Зато, Георгий Иванович, много шумели о полной боевой готовности,— желчно высказался Ефимов.
— Тут дело нечисто,— важно согласился Перцов. — Рука Берлина...