исступленным, замораживающим душу воем. Вдавливаюсь в землю, но спина продолжает пухнуть, и каждый нерв ноет и стонет в ожидании пули... Ползу — щеку царапают острые камешки, в рот и глаза лезет седая, горячая пыль. Добираюсь до березы на краю шляха. Сваливаюсь в кювет и чихаю, жадно глотаю воздух. Жив! Жив!
Кричу что-то, размахиваю парабеллумом. Из-за жидкого, в три ветки, придорожного кустика выглядывает посеревшее лицо Гущина. Выпускаю всю обойму, восемь патронов, по вишневому кустарнику, из которого стреляют полицаи. Над головой взвизгивают и рвутся разрывные. Падают хлопья бересты, кружась опускаются листья.
— Обходят! — кричат сзади.
Отстреливаясь, по-рачьи отползаем вдоль кювета, от березы к березе. Трусы! Их больше сотни, а нас всего пятеро. А они испугались нашего огня. Лешкиного автомата, пулемета Баженова. Они боятся высунуть нос из кустарника, они уже не бьют по цели.
Их руки дрожат, они мажут, мажут!.. Вояки! Стоило им посадить в кювет пулеметчика, и никто из нас не ушел бы живым из ловушки!
Слева по огородам перебегают и ложатся фигурки полицаев. Их не разглядеть: солнце бьет прямо в глаза. Обходят!
Метров триста на животе по заросшему травой кювету, стремительный бросок — и я наконец в лесу. За деревьями стоят друзья, вдали виднеется зеленый борт «гробницы». Перцов с ужасом взглядывает мне в глаза. Кухарченко встречает злобным взглядом.
— У-у-у! Ультиматумщик! — рычит он. — Даже очки на память полицаям оставил.
Гущин, Баламут, Баженов — все целые и невредимые — стоят тут же, шумно отряхиваясь...
— Майн готт! Вот теперь и я понял, что немец перед смертью чувствует, когда на нашу засаду натыкается! — говорит не своим голосом Баламут, раз в жизни с трудом подбирая слова. — Я уж думал — труба нам!
У него — темные круги под мышками, френч прилип к спине, словно он только что километров двадцать оттопал.
— Не получилось... — пробормотал Гущин, прислушиваясь к пальбе. — На двадцать шагов, гады, подпустили... По-моему, они нарочно поверху били, а вдруг мы все-таки немцы!
Стрельба смолкла. По-прежнему мирно мреет воздух над пажитями.
Кухарченко сорвался вдруг с места и побежал к «гробнице». Яростно взревел мотор. Мы выбежали на шлях, но на том месте, где стояла «гробница», только клубилась пыль и пахло бензином. Машина уносилась с шумом и треском... Вот она вылетела из лесу и понеслась к Перекладовичам. На вершине холма «гробница» круто развернулась и стала. Кухарченко выскочил из кабины, перелетел через борт и согнулся над установленным у заднего борта на треножнике «Дегтяревым скорострельным», нажал на гашетку. Над селом заметались стрижи, тяжело хлопая крыльями, устремился прочь аист. Кухарченко прочесал вишневый кустарник, и ответная стрельба разом смолкла.
— Шпарь вон по тому дому с железной крышей! — закричал Баженов. — Там волостное правление!
Над домом взвились галки, вороны, грачи, показался дымок — почти вся лента в
«Дегтяреве» была набита красноносыми зажигательными патронами.
— Жарь, Кухарченко! — завопил хозяин «Дегтярева скорострельного» Евсеенко, выбегая с остальными лжеполицаями на опушку.
Кухарченко не успокоился и тогда, когда кончилась пулеметная лента, вскочив на ноги, он открыл рот и не закрывал его до тех пор, пока не высказал, успешно покрывая шум мотора, свое мнение о перекладовической полиции. А выражался он так метко и образно, что ему позавидовал даже сам Баламут, ругавшийся так, как может ругаться лишь партизанский сапожник.
Дымок, робко курившийся вначале над домом волостного правления, взвился вдруг черным снопом и рассыпался дождем огненных искр. Сразу в нескольких местах высоко взметнулись рваные полотнища бледно-желтого на солнце пламени.
— По местам! — гаркнул Кухарченко.
— Ну, командующий, теперь куда? — спросил Баламут, перегнувшись через борт к открытому окну кабины.
— Там видно будет,— неопределенно ответил Кухарченко и рванул с места
«гробницу».
— Держись, хлопцы! — крикнул Баламут, втянутый нами обратно в кузов. — Лешка-атаман разошелся! Даешь пятую партизанскую скорость!
Я оглянулся, когда «гробница» въезжала в перелесок. Огонь скручивал железные листы на крыше волостного правления, чуть не до облаков поднимался дым...
Мчались пустынными проселками.
По дороге разгорелся спор: каждый объяснял неудачу по-своему. Баламут уверял, что полицаи снеслись с Могилевом по телефону — он успел заметить в селе телеграфные столбы. Баженов считал, что нас выдал неумело составленный ультиматум. Аксеныч клялся, что видел среди полицаев серо-голубые фигурки немецких солдат...
— И куда гонит? — вздохнул Жариков. — Боится, верно, что война вот-вот кончится.
Лешке-атаману бы на торпедном катере носиться.
На крыше кабины — ручник, через задний борт смотрит «Дегтярев скорострельный». Пулеметчики все чаще и тревожнее поглядывали по сторонам. Хачинский лес остался далеко позади. Кругом простиралось враждебно пугающе голое поле, луга с длинными валами скошенной травы. Вдали виднелись там и сям вески — горстка крытых грязно-желтой соломой чемно-серых четырехстенок, гумна, клуни, редкие баньки, колодезный журавль...
Я с тоской глядел на эти безмолвные деревни. Внешне покорные, они платят дань захватчикам, скрывают ненависть. Полиция в этих деревнях пытается помочь гитлеровцам внедрить «новый порядок», наша «гробница» с экипажем отчаянных людей бросила дерзкий вызов страшной, непобедимой для нее силе. Таких людей здесь, на занятой врагом Могилевщине, пока еще только сотни, полицейских тысячи, а забитых, оглушенных людей десятки тысяч. Но живо и продолжает действовать подполье Могилева — уже после гибели Богомаза в воздух взлетел состав с горючим прямо на станции, взорваны здание офицерской школы на улице Миронова, водосмесительная станция на шелковой фабрике... Богомаз был прав: придет время — и встанут десятки, сотни тысяч партизан! Эх, дожить бы до того времени!.. А вон и залог того, что так будет, что это время придет, что победа будет нашей — чистенькое, аккуратное, небольшое немецкой кладбище сорок первого года, с выстроившимися в стройные ряды березовыми крестами и простреленными стальными касками... На дощечках, прибитых к крестовинам, аккуратно выжжены — с помощью сильной лупы из бинокля и солнца июля сорок первого года — имена завоевателей — офицеров и солдат вермахта. Но редко радуют глаз в этих местах подобные виды: видать, без больших боев проглотила эти земли панцирная группа Гудериана.
Нет, неправ я, считая, что нас здесь, в этом краю, только сотни. А подпольщики Вейно, о которых мне рассказывал Турка Солянин? А большевистское подполье в Могилеве, с которым был связан Богомаз, а рабочие Ветринки? А широкая сеть связных нашей разведки и тысячи людей — стариков, девчат, мальчишек, которые несут нам оружие, а сами без оружия воюют против захватчиков, предупреждают нас об опасности, выпекают для нас хлеб в деревнях? А дед Панас и Панасиха? Вот это и есть непокоренный белорусский народ.
— Кухарченко никак везет нас прямо в Церковный Осовей,— сказал Николай Самарин, подняв к глазам бинокль. — Зверье там особое. При нашей власти село Червонным Осовцом называлось, быстро перекрасились. Уголовники, дезертиры... Красницу немцам помогли жечь. Будет жарко... А помните, ребята, что Богомаз говорил о полицаях в этом селе? Это они погубили весной радиста-москвича... Ими известный бандит — кавалер георгиевский командует...