обвалянного в муке мерлана, а он напоминал обваренного кипятком омара. Я изобразил мужа с лицом цвета недозрелого помидора, а лицо жены окрасил в жемчужно-серые тона в духе картин Овербека и Корнелиуса. Кажется, краски эти мало порадовали заказчиков, но манерой моей они остались довольны и сказали отцу: «Во всяком случае, ваш сын ровно, без комков размазывает краску по холсту». Пришлось довольствоваться этой скупой похвалой; а ведь я очень точно воспроизвел бородавку господина Крапуйе и оспины, испещрявшие его лицо; в глазу госпожи Крапуйе можно было разглядеть окно, против которого она сидела, его скобы, раму и занавеси с бахромой. Окно вышло очень похоже.
Портреты эти имели подлинный успех среди буржуа; их находили очень ровными и легко смывающимися. У меня не хватает смелости перечислить все карикатуры, созданные моей кистью. Передо мной прошли невообразимые головы, рыла, морды, клювы, заимствовавшие формы отовсюду, главным образом из семейства тыквенных; двенадцатигранные носы, ромбовидные глаза, квадратные либо башмакообразные подбородки, сборище гротескных физиономий, которым могли бы позавидовать самые смешные болванчики, изобретенные фантазией китайцев.
Я научился подмечать все заурядное, уродливое, неуклюжее и мрачное, что оставляют на человеческом лице низкие и пошлые мысли. Ночью я вознаграждал себя за эту отвратительную работу, тошнотворность которой может представить себе только тот, кто сам ею занимался, и рисовал при свете лампы христианских аскетов в немецкой манере вперемежку с двухчастными декорациями, белыми кроликами и лопухами.
VI. ВСТРЕЧА
Однажды вечером я вошел в кафе-диван возле Оперы, где собирались художники и литераторы; там много курили и еще больше разговаривали. Наружность художники имели самую замечательную: одни отпускали волосы до плеч, другие стригли их в кружок и гладко брили щеки наподобие римских всадников. Иные носили закрученные кверху усы и эспаньолку, как щеголи времен Людовика XIII; у других борода спускалась до пояса, как у покойного императора Барбароссы; кое-кто расчесывал ее надвое на манер византийских Ликов Спасителя. Головные уборы были не менее причудливы: остроконечные и широкополые шляпы встречались в изобилии; казалось, перед вами ожившие портреты Ван Дейка. Один человек поразил меня больше других: он был одет в своего рода черное бархатное пальто, которое, живописно распахиваясь, позволяло видеть довольно чистую рубашку; благодаря бородке и прическе физиономия его весьма напоминала лицо Петера Пауля Рубенса; он был белокур, розовощек и говорил с большим пылом. Разговор крутился вокруг живописи. Я услышал там вещи, испугавшие меня, воспитанного в любви к чистоте линий и страхе перед цветом. Слова, которые употребляли эти художники для оценки картин, были весьма странными. «Какая великолепная вещь! — восклицал молодой человек, похожий на голландца, — сколько всего намешано! как состряпано! какой пряный аромат! какая сочность! какой вкус! ну прямо пальчики оближешь!» Я было подумал, что речь идет о гастрономических тонкостях, но быстро понял свое заблуждение, когда увидел, что предметом обсуждения служит картина господина, чьим пылким почитателем был молодой художник с русой бородкой. Все завсегдатаи дивана с нескрываемым презрением отзывались о мастерах, которых я дотоле боготворил, в частности, моего учителя они поносили как последнего бездаря. Наконец меня заметили в углу, куда я забился, как загнанный олень, облокотившись для пущей важности на две диванные подушки — по одной с каждой стороны, — и втянули меня в беседу. Признаюсь, я посредственный оратор и был разбит наголову. Мои ангельские перья безжалостно ощипали, мои белые одежды серафима запятнали пуншем и софизмами; назавтра художник в черном бархатном пальто зашел за мной и повел меня в галерею Лувра, где я никогда не решался пойти дальше первого зала: я отважился бросить взгляд на полотна Рубенса, что было мне дотоле запрещено с самой непреклонной суровостью; щедрая белая плоть с пятнами киновари, атласные спины, жемчужины, утопающие в золоте кудрей, торсы, отличающиеся такой легкостью и гибкостью линий, пышная и чувственная природа, разлитый повсюду цвет жизни и красоты, — все это глубоко смутило мою девственную чистоту. Жестокий художник, жаждавший моей погибели, ткнул меня носом в картину Паоло Веронезе и продержал подле ее целый час; он заставил меня познакомиться с самыми неистовыми эскизами Тинторетто, а в заключение подвел к самым пламенным и пряным творениям Тициана; напоследок он позвал меня в свою мастерскую, уставленную шкафчиками эпохи Возрождения, китайскими горшочками, японскими подносами, увешанную средневековыми и черкесскими доспехами, персидскими коврами и другими занятными предметами. Вдобавок ко всему этому у него имелась натурщица и, пододвинув ко мне коробку с пастелью и картон, он сказал: «Попробуйте-ка нарисовать эту бабенку! бедра у нее, пожалуй, наподобие рубенсовских, а спина жутко фламандская». Я сделал с этого создания, лежавшего в позе отнюдь не небесной, набросок с робкими вкраплениями розовых тонов, и то и дело оборачивался, дабы убедиться, что мой учитель меня не видит. Когда сеанс закончился, я убежал домой, объятый тревогой и раскаянием, более взволнованный, чем если бы только что убил отца или мать.
VII. ОБРАЩЕНИЕ
Уснул я с большим трудом и видел странные сны; мне снилось сияние солнца во тьме, снился павлиний хвост с глазками из ослепительно сверкающих драгоценных камней, снились роскошные драпировки из плотной зернистой парчи и затканной золотом узорчатой полупарчи, ниспадающей широкими складками; кабинеты черного дерева, инкрустированные перламутром, открывали в моем сне свои дверцы и ящики, и оттуда сыпались жемчужные ожерелья, филигранные браслеты и вышитые саше. Прекрасные венецианские куртизанки расчесывали рыжие кудри золотыми гребнями, негритянки с губами, подобными распустившейся гвоздике, держали перед ними зеркало, а позади, на фоне бирюзового неба, белели мраморные колонны. Этот крамольный кошмар продолжался, покуда я не проснулся; открыв окно, я заметил то, чего никогда прежде не замечал: я увидел, что деревья не коричневые, а зеленые, и что кроме серого и светло-розового, на свете есть и другие цвета.
VIII. ВНЕЗАПНАЯ ИЗВЕСТНОСТЬ
Я встал и, уткнув нос в галстук, надвинув шляпу на глаза, на цыпочках вышел из дому с таинственным видом человека, который что-то замышляет; в это мгновение я весьма сожалел, что мода на пальто под цвет стен прошла; чего бы я не отдал за перстень Гигеса, делающий человека невидимкой! Однако я спешил не на любовное свидание, я направлялся в писчебумажный магазин, дабы купить кое-какие из тех недозволенных красок, которые мой учитель изгонял с палитр своих учеников. Я стоял перед торговцем, как третьеклассник, который покупает «Фоблаза» у букиниста на набережной; спрашивая некоторые тюбики, я заливался румянцем, а по спине у меня струился пот, мне казалось, что я говорю непристойности. Наконец я вернулся домой, разжившись всеми цветами радуги. Палитра моя, знавшая дотоле всего четыре сдержанных и целомудренных цвета: цинковые белила, желтую и красную охру, персиковый черный, к которым изредка дозволялось добавлять немного кобальта для неба, запестрела кучей оттенков, один ярче другого; изумрудная зелень, медная зелень, кадмий красный, кадмий лимонный и оранжевый, окись свинца, ультрамарин, золотистая охра, все теплые прозрачные тона, из которых колористы извлекают самые прекрасные свои эффекты, с роскошной изобильностью расположились на скромной бледно-лимонной палитре. Признаюсь, поначалу я был в немалом затруднении от всех этих богатств; если перефразировать пословицу, избыток масла портил мою кашу. Однако через несколько дней я довольно далеко продвинулся в работе над маленькой картиной, которая больше всего напоминала самшитовый корень или калейдоскоп; я усердно трудился над ней и больше не показывался в мастерской.
Однажды, когда, поддерживая руку муштабелем, я лессировал край драпировки, что было строжайше