Герминьен думал о Гейде. Эти дни, которые для Альбера были наполнены обширными трудами и тяжелыми размышлениями, Герминьен почти целиком проводил лежа на кровати, откуда его взор погружался в меланхолические леса Сторвана. Стоило ему увидеть, как белое платье Гейде скрывается за ближними деревьями, ему тут же начинало казаться, что жизнь утекает из него и что солнце пылает на совершенно бесчувственном горизонте. И тогда, как в свое последнее прибежище, он погружал лицо в свежую ночь подушек, белый и тонкий холст которых он в приступе ярости раздирал зубами, и его безжалостно проницательный ум представлял ему с обостренной силой Гейде и Альбера, блуждающих вдвоем в недрах наполненного благоуханиями леса, ставшего для него недоступным в результате действия самых что ни на есть варварских колдовских чар, мысленным взором следовал он за той, которую он сюда привел, чтобы осознать все ее значение именно в тот момент, когда ее у него украли. Маятник часов с мучительной фамильярностью первого вечера напомнил ему о пытке, которую для него ежесекундно, до наступления ужина, являло пустое и абсолютно фантастическое Время, ужас которого теперь впервые полностью заключался для Герминьена в отчетливом ощущении его текучей длительности, – то было Время, откуда словно ушло течение какой-либо жизни, ибо Гейде была вне его досягаемости. Но как только с наступлением вечера в большой зале восстанавливалось для него единство мира, который, казалось, она одна полностью воплощала собой, дрожащее возбуждение охватывало его разум. С горячностью полубреда, с особой ошеломительной говорливостью он разбрасывал свои речи, словно звенья сети, которой ему хотелось бы в безнадежном объятии окутать ту, что отныне казалась разлученной с ним под действием ужасного проклятия. Чтобы удержать ее, сохранить, очаровать, он готов был заполнить залу и весь замок своими опасными арабесками, волнующими заклинаниями, и с чудно подвижным даром предвидения заранее обсадить собственными мыслями все те дорожки, что могли бы открыться душе Гейде, растянуть до крайних границ мира свой дух, словно магический и живой ковер, украшенный гигантскими цветами, за пределами которого нога ее никогда не смогла бы заблудиться. И с возвышенным ожесточением, в безумном вызове своего сердца каждый вечер он заново сплетал воедино эту сеть Пенелопы с нитью Арахны,[81] которую Гейде, играючи и сама того не замечая, прорывала ежесекундно, но тысячи складок ее – и Альбер чувствовал это – падали на него, словно отбрасывая тень в его мозгу.
Купание
Однажды утром, когда легкий туман, застоявшийся поддеревьями, предвестил жар палящего дня, они отправились купаться в пролив, чью мерцающую и вечно пустую водную протяженность можно было увидеть с башен замка. Мощная машина везла их по тряской дороге. Прозрачная и нежная дымка висела над этим пейзажем, который впервые показался Альберу столь напряженно-драматическим. В воздухе витала соленая и хлесткая свежесть, поднявшаяся из морских бездн и наполненная запахом более пьянящим, чем запах земли после дождя: казалось, что каждая частица кожи вбирала в себя из него глубокую радость, и стоило закрыть глаза, как в ощущениях тело принимало разом форму окутанного со всех сторон горячим мраком бурдюка, живые и чудные простенки которого впитывали свежесть не случайную, но исходящую из самых недр земли, испускаемую всеми порами планеты, подобно солнцу, что излучает свой невыносимый жар. Шумный ветер с моря хлестал лицо длинными ровными волнами, выхватывая из мокрого песка сверкающие песчинки, и большие морские птицы с длинными крыльями своим прерывистым полетом и внезапными остановками, казалось, обозначали его прилив и отлив – похожий на морской – на воздушных и невидимых пространствах, где с распростертыми и неподвижными крыльями их то и дело выбрасывало на берег, будто белых медуз. Мокрый песчаник казался изъеденным длинными полосами белой дымки, плоское море, отражая почти горизонтальные лучи солнца, освещало их снизу лучистой пылью, и ровные перевязи тумана становились едва различимыми для взора, неожиданно пораженного лужицами воды и ровной поверхностью влажного песка – как если бы очарованный глаз в утро творения[82] мог увидеть разворачивающуюся перед ним наивную мистерию
Они разделись посреди надгробий.[84] Солнце брызнуло из тумана и озарило своими лучами эту сцену в тот самый момент, когда Гейде, в своей сияющей наготе, направилась к морю шагом более нервным и более мягким, чем шаг степной кобылицы. В мерцающем пейзаже, который создавали эти длинные влажные отражения, во всемогущей
Герминьен, оставшись на берегу, в сердце своем сохранил грозовое видение. Он снова переживал ту минуту, когда солнце вышло из тумана и его слишком знойные стрелы мгновенно запечатлели Гейде в глубине его сердца – во всем ее трагическом порыве, когда, откинув голову и целиком отдав себя во власть слишком уж обостренного чувства – словно то было невольное признание, – позволила она вырваться из своего тела движению одержимости. Они помутились тогда, эти большие и влажные глаза; они разжались, эти руки, каждый палец которых, медленно теряя свою напряженность, полностью выражал собой добровольный отказ от какой бы то ни было защиты; эти зубы, все как один, вызывающе сверкнули на солнце; эти губы открылись, как рана, которую более уже невозможно было сокрыть,[87] – все ее тело дрожало в своей плотной густоте, и пальцы ног оттопырились, словно все нервы ее тела напряглись тогда, чтобы разорваться, подобно снасти разрушенного неведомым ветром корабля.
Втроем они плыли в открытое море. Лежа на глади воды, они видели, как с горизонта накатывается на них мерный груз волн, и в опьяняющем головокружении им представлялось, что груз этот весь целиком падает им на плечи и вот-вот готов их раздавить, прежде чем он превратится под ними в молчаливый и сладостный поток, лениво и с ощущением удивительной легкости поднимающий их на своей текучей спине. Иногда гребень волны отбрасывал внезапную тень на лицо Гейде, но вслед за тем миру вновь открывалось соленое мерцание ее омытых водою щек. Им казалось, что мускулы их понемногу стали причастны расслабляющей власти несшей их стихии: казалось, что плоть их теряла свою плотность и, посредством темного и неясного осмоса превратилась в текучие сети, которые тесно охватывали их. Они чувствовали, как рождались в них чистота и свобода, которым не было равных, – все трое улыбались улыбкой, неведомой людям, смело встречая неисчислимый горизонт. Они направлялись в