на людей повседневным общением с трухлявым, но сохранившим оболочку городом, все обращали внимание прежде всего на знак, а не на то, что за ним скрывалось. Внешняя убедительность доносившихся до меня рассуждений, похоже, черпала свои ресурсы в своеобразной и уже ставшей для меня непонятной логике: за привычно звучавшими в ушах словами я постоянно различал след какой-то
А когда, покидая салоны с их парадными, скованными светским притворством беседами, и отправляясь бродить наугад по улицам города, я старался наполнить легкие и дать им пропитаться новым воздухом, которым теперь дышали в Орсенне, то я чувствовал, что светлая часть идей, та, что еще осталась, уже перестала быть самой значимой и что повседневная жизнь лепечет на каком-то странном, не зафиксированном ни в одном из словарей языке. В этом раскинувшемся на теплых землях городе жизнь вне дома всегда несла на себе — возможно, то был отблеск древней военной дисциплины, впитанной им еще в эпоху становления, — отчетливо проступающую печать суровости и холодности: Орсенна, где в одежде преобладали темные тона и строгие покрои, где женщин отличала высокомерная сдержанность, а мужчины не завязывали бесед на улице и не скапливались в толпы, в глазах экспансивного населения южных областей, удивляющихся подобной сухой гордыне, Орсенна выглядела «ледяным сердцем» Синьории: здесь, как ни в какой другой столице, почти физически ощущалась давняя близость великой власти, частицу которой в себе склонен был уважать каждый житель, а тем более каждый гражданин. Однако теперь, к моему удивлению, орсеннская улица стала оживать. Казалось, она притягивала людей сильнее, чем обычно; теперь люди обращались там друг к другу, даже не будучи знакомыми, и стоило только какому-нибудь голосу прозвучать громче обычного, как равнодушный беспорядок уличного снования, казалось, тут же начинал намагничиваться: черные силуэты слипались вместе, напрягая слух и как бы надеясь, что эти же уста донесут до них звук далекого голоса, что вот-вот раздастся шепот оракула, который, может быть, высвободит в них самих нечто такое, что они не смогли высказать и что, будучи высказанным, принесло бы им какое-то смутное облегчение. Теперь погруженный в вечерние улицы взгляд уловил бы в движении кишащих там черных точек уже не разобщенную и нестройно жужжащую в сумерках массу насекомых, а скорее мелкую металлическую пыль, которую непрерывно подхватывали и слепляли в комки невидимые магниты; в этот час, несущий более тяжелое, чем обычно, бремя судьбы, иногда возникало такое ощущение, словно начертанные историей на земле Орсенны главные силовые линии вдруг вновь начали заряжаться активной электрической энергией, вдруг вновь обретали способность повелевать этими остававшимися в течение долгого времени разрозненными тенями, внемлющими теперь, помимо своей воли, доносившемуся из зоны прописных истин шепоту. В результате верхний город — то ядро, из которого когда- то выросла Орсенна, — теснившийся среди болот на крутом холме вокруг собора Святого Иуды и сурового феодального замка Наблюдательного Совета, по вечерам снова видел, как по его извилистым улочкам течет толпа, которая уже давным-давно покинула его ради более просторных и более деятельных кварталов низин, куда переместилась большая торговля; казалось, что город вновь каким-то таинственным образом восстановил свою нервную систему и что после нескольких часов работы сердце его вновь обрело свой нормальный ритм. Мелкий люд из предместья, толкавшийся до позднего вечера на этих темных улочках с глухими и гулкими фасадами, превратил их в биржу новостей, в учебный плац и в открытый для всех вольных ораторов театр; с тех же самых перекрестков и из тех же подворотен, откуда в былые времена взметнувшиеся цеховые стяги подавали сигнал к мятежам, теперь неслись воинственные крики и шовинистические подстрекательства, а открытые, кричащие рты порой зияли такой беспросветной чернотой, словно через них извергался весь тот мрак, что таился до этого в могилах города. Как пользующиеся дурной славой места прячутся порой в тени святилищ, так и старый Альдобранди перебрался в верхний город и расположился там в своем логовище, в своем городском доме, покинув ради него свой угрюмый дворец в Борго, и по мере приближения к нему на близлежащих улочках все больше чувствовалось какое-то особое брожение толпы: речи там становились грубее, слова категоричнее, оттуда шло множество воинственных призывов, и нередко там возникали драки; поговаривали, что с наступлением ночи в ход там идут менее возвышенные аргументы, что кто-то щедрой рукой раздает серебро и разливает вино; особенно тревожный знак увидел я в том, что на подступах к дворцу упорно избегала появляться совершающая свои ночные обходы полиция: это значит, что там уже создавалось — как всякий раз при ослаблении власти — в результате сложного взаимодействия страхов, расчета и инертности нечто вроде
Однако это, похоже, никого не волновало, поскольку даже среди чиновников, ответственных за безопасность города, на такие симптомы, как ни странно, смотрели вполне благодушно; мало того, смутьяны могли даже рассчитывать как минимум на полусообщничество. Городом овладело нечто вроде ускорения: