Греемся, пьем из одного котелка кипяток с настоем из кизиловых кореньев, делимся впечатлениями. Там, за речкой, на дороге, мы взорвали немецкий танк, пушку, уничтожили офицера и целый орудийный расчет. Они шли на Севастополь. Из железного потока врага мы вырвали клочок и растерзали его.
Ярко горят звезды над угрюмыми горами, отчетливо слышится нарастающий гул с запада, порой стонет вся земля.
— Ничего у них не получится,— говорит Иван Максимович Бортников — пожилой партизанский командир с рыжими усами, подпаленными снизу табаком.
Немецкие дивизии ошалело рвутся к морской крепости. Они идут по шоссейным дорогам, тропам, через перевалы и ущелья, ищут любую лазейку. Вдоль берега горят городки и поселки, над санаториями пляшут огненные языки, от их отсветов пламенеет море.
— Ох, у Байдарских ворот придержать бы их,— вздыхает Бортников.— Там двумя пулеметами можно уложить батальон.
— Это над Форосом, у тоннеля? — спрашиваю я,
— Там.
— Надо поручить Балаклавскому отряду,— уточняет командир.
Я пишу приказ, а через час наши связные идут по снежной пустынной яйле ближе к Севастополю.
Наш замысел опережают другие партизаны, но мы об этом узнаем значительно позже.
Лейтенанта Терлецкого вызвал командир пограничной части. Он стоит перед подполковником Рубцовым с усталыми глазами и вспухшим лицом.
— Где ваша семья, товарищ лейтенант?
— Эвакуировалась.
— Хорошо! — Подполковник кладет на плечи Терлецкого руку.— Отбери двадцать пограничников из своей роты и явись с ними ко мне через десять минут...
Никто не знал, зачем их выстроили так внезапно, но все чувствовали, что дело предстоит серьезное. Подполковник посмотрел каждому в глаза и еще больше посуровел.
— Боевую задачу знать должен каждый,— сказал он.— Через полчаса мы уйдем за Байдары, уйдем все, а вы останетесь и будете держать врага у тоннеля, держать целые сутки. Кому страшно — признавайся, осуждать не буду...— Подполковник вытер глаза платком, ждал. Строй молчал. Тогда он подошел к Терлецкому вплотную, лицом к лицу.
— Ежели что случится, семью будем беречь. Иди, Александр Степанович.
...В тесном ущелье гудят дальние артиллерийские взрывы. На каменном пятачке, нависшем над самой пропастью стоит табачный сарай — толстостенный, из звонкого известняка,
Внутри пусто, под ветерком шуршат сухие листья. Только на чердаке какой—то шум — там притаилось несколько наших бойцов.
Кто—то подходит к сараю, осторожно стучит прикладом в дверь. Стук повторяется все сильнее. Чужой говор, потом тишина. Неожиданная автоматная очередь прошивает дверь и затихает. Узкие пучки света от карманных фонариков обшаривают темные уголочки, переплетаются на потолке.
Гитлеровцы входят, рассаживаются. Один из них остается у дверей с автоматом наперевес.
Медленно подползает рассвет.
Глаза с чердака пересчитали солдат. Их было восемь — рослых, молодых, без касок, с автоматами на животах. Они спали. Где—то за стеной, подпрыгивая на сизых камнях, шумела река, а за ней, за крутой каменной стеной, гудели горы: под Севастополем просыпался фронт.
В этот уже привычный шум стали осторожно вплетаться новые звуки. Они шли издалека, вдоль дороги.
Немецкие машины ползли к тоннелю.
С чердака полоснул автомат. Ни один немец не успел подняться. Куча солдат только судорожно вздрогнула и замерла. Предсмертным стоном ахнул у дверей часовой.
— Забрать оружие, документы, а их швырнуть в пропасть! — крикнул Терлецкий и первым прыгнул с чердака.— Быстро!
Через четверть часа все было покончено, пол засыпан толстым слоем табачных листьев.
Рассвело. Терлецкий увидел тоннель с зияющей пастью. Ночной партизанский взрыв оказался слабеньким.
Там, где шоссе разделялось надвое — на Меллас и на тоннель — становились бронетранспортеры, из них высыпали солдаты. Один взвод пошел по правой стороне шоссе, а другой, прижимаясь к обрывам, скрылся в ущелье.
— Иоганн! — голос шел снизу.
— Не стрелять. Подойдут — штыком! — приказал Терлецкий.
— Иоганн! Ио—ганн! — голос уже хрипел у самых дверей.
Она скрипнула, приоткрылась, показалась каска и тут же покатилась по желтым табачным листьям.
Взводы подошли к тоннелю, облепили его. Солдаты сбились у зева, начали отшвыривать камни.
Одновременно ударили четыре пулемета. Тех, кто был у тоннеля, сдуло, как ветром. На камнях остались убитые.
...Прошло двадцать пять часов. Уже на табачном сарае не было ни чердака, ни дверей. Остался каменный остов, осталось в живых пять пограничников с Форосской заставы.
Терлецкий, черный от гари, в изорванной шинели, лежал за последним пулеметом.
— Осталось десять гранат, сто сорок патронов, товарищ лейтенант,— доложил ему сержант.
Подошли танки. Они повернули орудия на сарай и ударили прямой наводкой.
Пограничники выскочили за один миг до того, когда новый залп до основания слизал всю правую часть сарая.
Они ползли по головокружительной тропе на четвереньках, а по ним не прекращались залпы.
Вставало солнце, таял белесый туман, вдали темнело море, но у тоннеля все еще стреляли пушки. Они били в пустоту.
...К начальнику штаба Балаклавского отряда Ахлестину ввели пять пограничников. Один из них, высокий, с серыми главами, опаленный до черноты, приложив руку к козырьку, отрапортовал;
— Группа пограничников из боевого задания...— и упал.
Ему разжали челюсть, влили спирт. Он, глотнув воздух, открыл воспаленные глаза, спросил:
— Есть связь с Севастополем?
— Есть...
— Доложите, что пограничники держали фашистов у тоннеля двадцать пять часов... сорок минут...
— Так это вы сражались у Байдарских ворот? — спросил Ахлестин, но Терлецкий ответить уже не мог...
Шли дни...
У подножия скалы—великана, темной громадой нависшей над ущельем, еще в недавние времена вился едва приметный звериный след. По нему барсуки спускались на водопой. Теперь след расширился, утоптался и стал партизанской тропой. Взяв начало на дне ущелья, она шла кромкой скалы, потом, сделав неожиданный поворот, падала и обрывалась у входа в пещеру,
В глубине пещеры, с высокого свода спускались сталактиты, похожие на гигантские крученые свечи..
Под темным сводом блекло мигали огоньки — горел трофейный кабель. На стенах плясали длинные тени, сталактиты таинственно светились.
Кучками сидели партизаны в ватниках, шинелях, румынских папахах, в постолах, кованых трофейных ботинках. Сдержанно переговаривались.
В углу примостился Терлецкий. Он был очень худой, с желваками на щеках, но подтянут, чисто выбрит, в полной командирской форме, правда, потрепанной и местами обгоревшей.
Терлецкий уставился в свод и тихо пел: «Ты постой, постой, красавица моя...».
Голос у него был скрипучий, резал слух.
— Перестань, тоска,— попросил командир отряда — черноглазый мужчина в барашковой папахе.