Мануэла Гретковская
Парижское таро
В Амстердам я приехала, чтобы увидеть Рембрандта. Картины его рассеяны по крупнейшим музеям мира, словно разъятые мощи святого, но дух художника по-прежнему обитает в Амстердаме. Итак, я приехала к Рембрандту. В его доме теперь музей графики. Ни мебели той эпохи, ни хотя бы покрытого патиной кувшина, как будто сошедшего с натюрмортов семнадцатого века. Лишь несколько станков для печатания гравюр осталось в пустом доме – пустом доме банкрота, распродавшего все, что можно было вынести, что имело хоть какую-то ценность. Вряд ли Рембрандт оплакивал дорогие вещи, драпировки, серебро, все то, что окружало их с Саскией, чему они радовались вместе. Ушла Саския – так пусть уйдут и свидетели счастья. Останется лишь то, что необходимо для работы, для гравировки света и времени, оставшегося до…
В Государственном музее выставлены «Ночной дозор», «Урок анатомии» и «Еврейская невеста». Я начала осмотр с еврейской невесты – у нее потрясающее платье. Не нарисованное, а вылепленное. Рельефные, покрытые лаком мазки словно образуют жесткие складки красной парчи. Мне захотелось взглянуть поближе. Перешагнув через нарисованную на полу желтую линию, я услышала на голландском, французском и английском языках: «Запрещено». Под пристальным взглядом смотрителя послушно вернулась на место. Не смея больше нарушать правила, я с риском для жизни наклонилась, чтобы приблизиться к картине хотя бы на несколько сантиметров. Вновь шипение смотрителя: «Запрещено». За моей спиной столпились экскурсанты. Немецкий гид объяснял:
– Перед вами Рембрандт ван Рейн, живопись и графику которого мы уже видели в Британском музее и в Лувре. Его звали Рембрандт, «ван Рейн» означает «с Рейна». Перед вами картина «Еврейская невеста». Она написана предположительно в 1655 году, размер сто двадцать с половиной на сто шестьдесят с половиной сантиметров. На ней изображен молодой мужчина в расшитом золотом кафтане, за руку он держит девушку в красном платье. Невеста с улыбкой глядит прямо перед собой, вьющиеся черные волосы, обрамляющие овал лица, ниспадают на обнаженные плечи.
Зачем, стоя перед картиной, рассказывать, что она изображает? Я обернулась: за мной стояли человек пятнадцать в черных очках.
– Сцена, вероятно, подсказана художнику Книгой Бытия – глава 26, стих 8, другими словами, это Исаак и Ревекка, – продолжал экскурсовод. – Возможно также, что Рембрандт изобразил здесь свою невестку, Магдалену ван Лоо, и сына Титуса. Обратите также внимание на фактуру полотна.
Смотритель дал понять, что хочет поговорить с гидом слепых. Они отошли на несколько шагов. На мгновение я заколебалась – не воспользоваться ли ситуацией и не переступить ли магическую желтую линию. Однако слепые меня опередили. Они принялись трогать картину. Сначала осторожно, кончиками пальцев, повторяя «Рембрандт, Рембрандт», словно желая убедиться, что полотно существует на самом деле. В следующее мгновение они уже водили по нему всей ладонью, затем один вытянул губы, словно для поцелуя, и начал лизать картину. После чего уступил место другим, которые так же безошибочно обводили языком контуры фигур среди рембрандтовских светотеней.
– Какова на вкус еврейская невеста? – спросила я слепого любителя живописи.
– Сладковатая, фон чуть горчит, – тоном знатока ответил тот.
– Вы все картины так… осматриваете?
– Не всегда удается отвлечь смотрителя хотя бы на пару секунд.
– А что вам больше всего… – я замялась, подбирая слово, – нравится?
– Вы хотели сказать «по вкусу», – рассмеялся он, постукивая белой тросточкой по сверкающим лакированным ботинкам. – Я предпочитаю старых мастеров. Их картины сохранили вкус эпохи, к тому же краски тогда делали из натуральных пигментов, что менее вредно. Современная живопись – сплошная химия, какого-нибудь Поллока страшно в рот взять, того и гляди останешься инвалидом. Вы видели «Еву» Кранаха? Это мой любимый немецкий художник. У него женщины – как живые. У Евы солоноватое тело, небольшая, терпкая на вкус грудь. Вы уж простите за подобные детали, но искусство – моя страсть. Вчера я целый день провел в Лувре.
– Огромный музей, правда? – сказала я, чтобы поддержать беседу.
– Да, но меня он разочаровал, особенно скульптура. Знаете, у Венеры Милосской на попе царапины.
17.00 – Жан, урок польского; 18.00 – обед в Лез Аль; 20.00 – подготовить доклад на пятницу. Телефон звонит… пускай. Или не туда попали, или что-то важное, а на важное у меня уже нет времени. Правда, это может быть и Жан – забыл, в каком кафе мы встречаемся.
– Алло?
– Жан.
– Я так и думала, в чем дело?
Недоуменная пауза.
– Qu'-est-ce qui c'est passe?[1]
– Приходь.
– У нас rendez-vous[2] в пять. Я уже выхожу.
– Встретимся напротивмо ипочки.
– Жан, я не понимаю, что за улица Ипочки?
– Ипочки не улица. Когда делают любовь, то говорят «напротив мои почки».
– А-а-а… Послушай, Жан, – я перешла на педагогический тон, – «Faire l'amour» нельзя перевести как «делать любовь», у нас говорят «заниматься любовью». «Делать» можно детей или суп. Кроме того, в такой… ну, в общем, в такой ситуации не говорят «Встретимся напротив моих почек». Нельзя переводить фразеологический оборот слово за словом, не думая. Если тебе хочется поболтать, то о любви уж лучше по-французски.
– Нет. Твой язык мне лучше по вкусу: приходь. – Мой нетерпеливый ученик кладет трубку.
Жан – типичный персонаж «Нью эйдж». У него много времени, а денег еще больше, так что он решил развивать интеллект, изучая иностранные языки. Кроме того, он работает над своим подсознанием и надсознанием, а также генерирует альфа-волны. Согласно доктрине «Нью эйдж», трактующей человеческий организм как единое психофизическое целое, он, кроме того, совершенствует свое тело. Последнему предписаны сдержанность, немного аскезы и немного удовольствия, ведь главный принцип «Нью эйдж» – принять самого себя, полюбить собственное «Я». Если «Я», младший брат, дремлющий в нашем подсознании, отличается озорным нравом – не следует ему мешать. Жан озорничает, не нарушая основы «Нью эйдж»: «faire l'amour» способствует развитию его личности и позволяет прикоснуться к Природе. Соприкосновение это он осуществляет в обществе двух прелестных девушек, которые столь же увлеченно интегрируют собственное «Я» с природным. Была, как будто, и третья, но ее поиски Истины вывели на мистические пути суфийских орденов, гарантирующих истинную эзотерическую инициацию. Дабы войти в число посвященных, она поменяла пол и приняла ислам, а с неверными друзьями порвала.
В Ле Мазе мне надо к пяти. Десять минут на то, чтобы пробежать площади, перекрестки и узкие улочки Латинского квартала. В метро давка, на улице толпы. Я налетаю на человека, сгибающегося под тяжестью креста: Христос, честное слово, Христос. Однако сей крест – не слишком тяжкое бремя, он легко скользит по тротуару благодаря велосипедному колесу, скрытно вмонтированному в подставку. Псевдо-Христос в модных темных очках раздает листовки с описанием его паломничества с крестом по Европе – протяженностью в 10 000 километров. Кто-то из доброжелателей советует:
– Господи, на Голгофу удобнее по Лионской автостраде!
В Ле Мазе я влетаю ровно в пять. Нет сил ни стоять, ни сидеть. Больше всего хочется лечь где-нибудь в уголке… интересно, сколько может стоить кофе лежа? За стойкой бара – четыре франка, за столиком – семь, стало быть, на полу – десять. Хозяин, заметив, как я покачиваюсь над остывающим кофе, берет мою чашку, бросает в нее сахар и, произнеся заклинание «Глюкоза!», размешивает темную жидкость липкой ложечкой. Рядом парень в рваных джинсах пытается консервным ножом открыть плейер. Закрываю глаза: я устала быть. Быть снова здесь, в Ле Мазе, быть там, в Польше, впервые за два года. Я чувствовала себя не туристкой, гораздо хуже: эмигрантом, который заново адаптируется к окружающему миру, тщетно и нехотя