покроя и учтиво объявил, что он по фамилии Дюмон, нацией алзатец и рекомендован мне директором гимназии для моего племянника. Я не знал, как объяснить ему, что не племянник, а сам дядя имеет надобность в его уроках: языка французского или немецкого у меня бы стало, но признание было тяжело. И в эту минуту вдруг явились ко мне два прежние приятеля, выгнанные из службы уланы: пришли поквитаться. Я был в чрезвычайном смущении. Пред ученым стыдился общества игроков, пред игроками краснел за ученого. Старичок догадался и, сказав: 'Вам теперь недосуг, вот мой адрес!' – вышел из комнаты. У меня отлегло на сердце, когда один из негодяев сказал мне: 'Так вот у кого ты занимаешь деньги! О, французы молодцы на аферы! Нельзя ли и нас порекомендовать ему на случай нужды? Такие знакомства в свете не лишние!' Я отвечал шуткою, и мы сели за зеленый стол. Я чувствовал все ничтожество, всю низость прежних моих связей, видел, что они не поведут меня к доброму, но не имел духа вовсе от них отказаться. Беспрерывное, продолжительное обращение с развратными и порочными людьми рождает вокруг человека какую-то душную, тяжелую атмосферу. Задыхаешься в ней, а выйти на свободу нет сил. На другой день отправился я к Дюмону. Он жил на Доме, или в так называемом Вышгороде, в одном из домов, которые, как птичьи гнезда, прилеплены к горе. Я позвонил у дверей: вышла чистенькая старушка, эстонка, объявила мне, ломаным русским языком, что хозяин ее скоро воротится, и попросила подождать. Я вошел в его комнату, небольшую, в два окна, но чистую и уютную. Над софою висели портреты Лудовика XVI и Марии Антонии. На окне стояли горшки с пышными розами, висела канарейка. В углу серебряное распятие. В шкапу около ста книг латинских и французских, в старинном переплете. Я подошел к открытому окну. Вид простирался под гору, на море, тихое и гладкое как зеркало. Чрез четверть часа старичок воротился домой и ласково меня приветствовал. Я дал ему знать, что я сам тот молодой человек, которого он должен образовать. Это его отнюдь не изумило. Мы тотчас принялись за дело. Сначала было мне неловко и трудновато слушаться его наставлений, несколько раз повторять за ним слова и фразы, писать под диктовкою и т.д.; но мало-помалу я к тому привык и стал находить в этих уроках неизвестное мне дотоле удовольствие. Не одним языкам учился я у почтенного старца: его жизнь, его образ мыслей, его правила – все действовало на меня благотворно. Я никогда не видал его угрюмым, нетерпеливым. Приходя поутру, часов в шесть, заставал я его занимающегося своими книгами, цветами, птичкою. Завтрак, обед его были умеренные. Учтивость в обращении, даже со служанкою, удивительная. Он называл ее не иначе, как 'вы' и madame Marguerite. Иногда случалось, что я приходил к нему из беседы моих прежних товарищей – какая разница! Мне чудилось, что я из смрадной пещеры, серными парами напитанной, выступил на свежий воздух. Мы с ним знакомились короче и короче. Я остерегался выказывать пред ним мои прежние мысли и правила, удерживался от порывов неукротимого дотоле нрава, но не всегда успевал в этом. Умный старик вскоре проник меня насквозь, узнал мои наклонности, мой образ мыслей, мою ненависть к людям, злорадство и мстительность. Другой стал бы меня чуждаться, презирать, ненавидеть. Дюмон этого не сделал! Кроткою беседою, родительскими наставлениями он смягчал нрав мой, исторгал плевелы, насажденные дурным примером и сообществом и посевал в сердце семена добра, благородства, человеколюбия, великодушия. Я узнал жизнь его. В пылу революции, в царствование ужаса все его семейство истреблено было страсбургским Робеспиером, расстригою Эвлогием Шнедером; сам он насильно исторгнут был из челюстей смерти другом юности своей. И этот друг был русский, сотоварищ его в Страсбургском университете. Дюмон приехал с ним в Россию, занял место учителя в доме одного эстляндского помещика, воспитал там, в течение пятнадцати лет, все семейство и, получив в награду небольшой капитал, поселился навсегда в Ревеле. Он продолжал заниматься преподаванием французского языка, но жил совершенно как отшельник. Только две мысли наполняли его душу, могли привести его в восторг и в исступление: первая – что во Франции кончится владычество революции и Бонапарта и законная династия взойдет на престол. И этими надеждами питался он в то время, когда Наполеон был на верхней точке своей славы и могущества. Тогда начиналась война его с Россиею. 'Видите ли? – говорил Дюмон. – Это первый шаг к его падению!' Вторая мысль была о друге-спасителе. Этот друг жил в Петербурге и изредка навещал товарища своей юности. Дюмон ждал его приезда, как дети светлого праздника. 'Вы увидите его, – говорил он мне со слезами умиления, – увидите моего Michel Iwan Petroff! Вот человек! Может быть, есть в свете другие такие же люди, но я их не знаю'.

В одно утро, явясь к моему наставнику для занятий, я нашел его в необыкновенном движении. В глазах его блистал восторг. 'Тише! Тише! – сказал он мне, когда я вошел в комнату. – Он спит; он устал с дороги; не разбудить бы его'. – 'Кто спит?' – спросил я. – 'Кто? – возразил он с нетерпением. – Мой друг, Michel Iwan! Он приехал вчера и теперь еще отдыхает'. Мы тихохонько сели за работу. Куда девались старание, внимательность, педантство моего учителя! Он все делал наобум; послышится ли малейший шорох, вскакивал и прислушивался, не встал ли друг его. Я не хотел мешать им моим присутствием и, лишь только прошел час урока, поспешил его оставить, обещая навестить в тот же день. Я сдержал слово: пришел к нему после обеда и насладился зрелищем, о каком дотоле не имел понятия. Оба старика сидели за столиком один насупротив другого, смотрели в лицо друг другу и плакали. Михайло Иванович Петров был человек старинного покроя, но умный, образованный, вежливый. Между тем беседа этих умных людей была вовсе не поучительна для третьего, они вели себя как влюбленные, которые никогда умны не бывают. 'Что это такое? – думал я, уходя от Дюмона. – Какая тайная, непостижимая связь соединяет эти души? Благодарность – она со стороны Дюмона. А Петров что в нем нашел?' – 'Это дружба! – прошептал мне неизвестный голос. – Дружба, любовь старцев, любовь, искушенная временем и пространством. Слава, знатность, богатство, наслаждения мира, все исчезает перед нею'.

Петров провел в Ревеле неделю, в продолжение которой я не мог ни разу заняться уроками. Он уехал, и еще неделя прошла у Дюмона в тоске по единственном друге. Эти явления добродетели, бескорыстия, истинной дружбы действовали на черствую, дикую душу мою, но не проникали ее насквозь. Для этого нужна была сила сверхъестественная. С тех пор как я узнал гнусность порочной жизни и рачительно занялся делом, я начал еще более чуждаться прежних своих забав и избегать прежних обществ. Кто узнал бы меня ныне, тот почел бы человеком порядочным, благородным, но гнусная репутация была сделана, и в душе все еще таилась искра зла, готовая вспыхнуть при первом случае.

Наступили 1812 и 1813 годы. Многие товарищи мои были откомандированы, кто в Ригу, кто далее, в Пиллаву, Данциг. Я оставался неупотребленным; мне давали тягостные, скучные, сопряженные с большою ответственностию комиссии на берегу. Я не смел жаловаться, не смел просить и ждать лучшего.

Наступила решительная минута моей жизни. Это было зимою, в какой-то большой праздник. Назначен был большой бал у тогдашнего военного губернатора, принца Ольденбургского. Мы, офицеры, явились туда по наряду. Как приятно мне было понимать все, что вокруг меня говорили! Мне казалось, что я переродился, что перенесен в другой мир, но люди в отношении ко мне не переменялись. Мужчины от приветствий моих отделывались сухими поклонами. Молодые дамы и девицы убегали моего взгляда. Матушки и тетушки их следили меня, как дикого зверя. Многие, не догадываясь, что я теперь их понимаю, называли меня вполголоса шалуном, повесою, негодяем. Удовольствие, которое я ощутил вначале, вскоре исчезло, ненависть к людям, жажда мщения вспыхнули в моем сердце, и я искал только случая придраться к кому-нибудь из гостей, чтоб наделать неприятностей моим вечным злодеям. Случай этот не замедлил представиться. Один белобрысый деревенский недоросль вздумал смеяться надо мною, разговаривая с своими затянутыми кузинами. Они, вероятно, спросили, не знает ли он меня, а он, в двух шагах от меня, выпучив свои серые, стеклянные глаза мне в лицо, отвечал им: 'Es ist ein gemeiner Matrose; ein wahrer Zwie-bel-Russe'.

Я закипел, двинулся было к нему, но в это самое время кто-то сильно схватил меня за руку выше локтя. Это был мой капитан Магерманов, детина сильный и решительный. Он слышал суждения обо мне, заметил мое движение и удержал меня от глупости. 'Кто из наших сегодня в карауле?' – спросил он, будто невзначай. Я стал припоминать, вспомнил, отвечал. 'А, этот! – сказал он. – Я было вовсе забыл'. С этими словами он выпустил мою руку. Я глядь в прежнюю сторону, а мой недоросль уже исчез. От капитана не скрылось и это движение. Он взял меня за руку и пошел прогуливаться по зале, разговаривая чрезвычайно ласково и дружелюбно о вещах самых обыкновенных. Я видел моего враженка, порхающего между разноцветными танцовщицами, и не мог до него добраться. Адское мучение! Часа чрез полтора Магерманов меня выпустил, видно, надеясь, что жар мой простыл. Я кинулся искать моего сопостата и нашел его в одном кадриле. Забыв, где я и что делаю, я занес уже руку, чтоб схватить его за воротник, как мимо меня мелькнуло что-то знакомое, и страшное, и приятное, и ужасное, и восхитительное.

Вы читаете Черная женщина
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату