выстрелы частыми, отрывочными хлопками.
Снова зацокало у церкви, громко — по железу и камню. И там благим матом кричал человек, у которого, видно, со страху голос сделался тонким, как у подростка:
— Капитана ранили, Токмакова-а! Спасай капитана! Му-жики-и! Агарка убили-и! Караул!
А через несколько минут мощное «б-а-ам-м!» прогудело над селом. Гулкое дрожание разбуженной меди влилось в шум и гвалт, и всё равно было слышно отдельно, придавая какую-то всеобщность возникшей тревоге. Ба-а-м-мм, бам-мм, бам, бам, бам! — всё учащаясь, забил набат. Как бы подстёгиваемая этим неумолчным, требующим действия звоном, заторопилась перестрелка.
В мертвенном полусвете-полусумраке заметались не различающие противника, бьющие наугад, одинаково раздетые и переполошённые дружинники и солдаты. Кое-кто успел вскочить на коня. Ржание перепуганных, вздёргиваемых поводьями лошадей дополняло всё усиливающуюся неразбериху. Выскочившие из домов командиры понимали не больше своих подчинённых. Их попытки собрать людей ни к чему не приводили.
Уже была пролита кровь, и она взывала к отмщению. Между дружинниками и солдатами завязывались рукопашные. Заваривалась настоящая крутая каша, которую не под силу было расхлебать ни капитану Токмакову, ни атаману дружины святого креста.
По одной из улиц, остервенело ругаясь и размахивая чужой винтовкой, бежал Фёдор Поклонов. После того как «братцы» дружинники оставили его одного в пустом тёмном доме, он ещё бесновался, рубанул топором по столу и лавке и свалился в мертвецком сне. От криков и выстрелов проснулся, но сознание оставалось неясным. Обрывки снов перепутывались с пьяными воспоминаниями и явью. Смутно помнил, что перед ним стоял Коська Байков, этот давнишний его враг, и опять не поддался ему, Фёдору Поклонову, а, наоборот, сделал что-то очень вредное и оскорбительное для него. Только вот что именно, Фёдор припомнить не мог. С улицы до Поклонова донеслись крики о том, что кто-то продался красным, призывы в кого-то стрелять. Его туманному сознанию представилось, что среди тех, против кого поднимают дружину по тревоге, именно Байков является самым главным и вредным. Именно его нужно найти и уничтожить. Фёдор выхватил винтовку у одного из дружков, которые, возвратившись с пирушки, спали в горнице на полу, и побежал на улицу искать, догонять невидимого своего недруга.
Из калитки показался человек в одном белье, с наганом — дружинник. Фёдор выстрелил в него, перезарядил винтовку. Увидел солдата, прячущегося в тени забора, — выстрелил в него. И побежал дальше, выпучив свои серые, с пьяной поволокой глаза, корча круглый рот остервенелой руганью.
Наступил миг — его дёрнуло назад. Ещё не понимая, какая исполинская рука схватила его и не выпускает, стал отклоняться назад и набок. Его закружило и ткнуло лицом в дорожную пыль. Чья-то шальная пуля, может, своего же дружинника или своего же колчаковца, догнала и навек уложила наследника дома Поклоновых.
Человек на колокольне, крепко уцепившись за верёвку колокола, раскачивая её, прыгал вместе с нею из стороны в сторону. Он сам будто стал частью этого колокола, из чьей груди вырывается это гневное гудение, зовущее врагов истреблять друг друга.
Но долго звонить было нельзя. Нужно было уходить, пока столкновение между солдатами и дружинниками не стихло, пока те и другие не поняли, что их одурачили. Перед тем как спуститься вниз, перегнулся через перильца арочного оконного проёма поглядеть. Звонарь был не по чину любопытен.
Из переулка, словно спасаясь от погони, выбежали на церковную площадь двое и резко остановились перед её открытым пространством, соображая, куда теперь направиться. Чётко обрисовались силуэты в военных мундирах. У одного блеснуло что-то на груди — может, слишком усердно начищенная пуговица отразила лунный луч. «Звонарь» прицелился с упора, но, видно, не попал. Военные растерянно потоптались и повернули назад, туда, откуда только что убегали.
— Бегите, бегите, авось и там своё получите! — ещё весь в запальчивости схватки закричал им вслед человек на колокольне.
Колокола слабым ворчанием отозвались на его крик. Тогда он встал под самые колокола, поднял лицо к их разверстым пастям и что есть силы громко, уже не для кого-то, а просто для себя, крикнул: «А-ах!» — и немножко, одну секундочку, послушал эхо. Потом опрометью, рискуя в темноте попасть мимо ступенек и сломать себе шею, сбежал по лестнице, спрыгнул с паперти и, чуть не одним прыжком перемахнув церковный садик, выскочил за ограду. Только звякнул болтающийся в одной петле, взломанный им ещё с вечера замок на калитке.
Наверное, ещё не перестали дрожать медные горла колоколов, когда Костя достиг окраинных мазанок Сальковки. В лицо ему пахнуло ночным дыханием цветущей степи.
…Стреноженный конь дремал на том же месте, где Костя его оставил, под длинным стогом с осевшей серединой. Гараськиного коня не было. Скорее всего, Гараська сумел живым-невредимым убежать из Сальковки и теперь уж, наверное, в отряде. Надо и Косте поспешать.
Был час, когда к самым неутомимым людям, обязанным почему-либо бодрствовать ночью, подкрадывается дрёма. Но Косте спать не хотелось. Слишком сильное возбуждение он пережил. Ехал ходкой рысью, смотрел, как всё дальше раздвигается круг горизонта, как постепенно и земля в травах, и облака в небе, и сам воздух — всё меняет цвет, светлеет. Потом впереди по горизонту заалело, больше, больше, и вот уж во весь размах ничем не загороженного неба распылалась заря. У самого горизонта по ней обозначился круг чуть более горячий, чем остальное пространство. Это были как бы круглые края гигантского колодца, круглая дыра, за которой что-то накалялось, накалялось и вот переплеснулось через край. В глаза ударил блеск, и уже невозможно стало смотреть на всходящее светило. Высоко в небе, прямо над Костиной головой, залился жаворонок.
Костя не наслаждался бы так спокойно рождением нового утра, если бы знал, что секрет его сальковской «разведки боем» станет вскоре известен врагу. Что Никифор Редькин, раненный той ночью в руку, вернётся в Поречное. В трактире за кружкой браги будет рассказывать вперемежку с другими былями и небылицами о том, где и при каких обстоятельствах видел младшего сына коновала Егора Байкова и какая после этого вышла странная история — свои своих принялись колошматить. Всё это Редькин никак не объяснял, только выражал удивление: «Чего это, паря, сын-то коновальский говорил, будто сам Егор Михалыч в добровольцы ушёл, а он — вот он, по Поречному ходит…»
Рассказывал Редькин при разных людях, и слушали его по-разному. Нашлись и такие, которые поняли из россказней болтуна то, о чём сам он и не догадывался.
«Людям скажи…»
Ночное происшествие в Сальковке привело в ярость колчаковское командование.
У наших Костина проделка тоже не осталась незамеченной. Молва о ней разошлась сначала по отряду Гомозова, потом и по другим. На привалах партизаны рассказывали о ней тем, кто ещё не слышал, и всякий раз добавляли от себя новые, тут же придуманные подробности. Так что теперь и сам Костя, если бы услышал эту историю, вряд ли узнал бы себя в том хитроумном и бесстрашном разведчике.
Командир отряда наградил Костю часами. Это были его собственные карманные часы — тяжёлый кругляш из почерневшей от времени стали с торчащим на боку рубчатым винтиком.
На крышке часов не успели сделать никакой надписи. Передавая Косте награду, Гомозов сказал, чтоб носил он её пока так, а когда отряд получит отдых, тогда на крышке часов напишут, кому, от кого и за что дарены.
— А главное, — сказал ещё Игнат Васильевич, — дел у тебя тогда ещё поприбавится, вот все заодно и впишем. Так, что ли?
Партизаны по-своему обыгрывали Костин подарок. Частенько, подмигнув друг другу, они с самым серьёзным видом справлялись у Кости о времени, и тот, краснея, вынимал из кармана свои тёмные, похожие на обточенный водой камень-голыш часы и тоже без улыбки отвечал с точностью, который час, минута, секунда. И сам Костя, и его взрослые товарищи получали от этого большое удовольствие.
О том, что дел тогда прибавится, Гомозов говорил правду. Спустя немного Костя снова по заданию командира очутился в незнакомом месте, один, без отряда.