молчать. Может быть, тогда скорей пройдёт это горячее наваждение. Неуверенно, ещё не зная, о чём скажет, Костя начинает:
— А вот у нас однова…
Но, видно, и у Груни та же забота. Одновременно с Костиными словами раздаётся и её столь же красноречивое:
— А давеча наша Катька…
Столкнулись встречными словами, словно лбами, и рассмеялись. Снова стало просто и легко.
— Расскажи, Костя, где хоть был, что видел, слышал?
В самом деле, они не виделись всё лето, такое лето, что иной целой жизни стоит, а говорят о каком- то козле…
— Расскажи, Кось…
— Бывал-то? Да всё больше здесь, на Алтае, не сильно далеко. А что повидал, об том лучше не рассказывать…
Опять, как тогда, когда вернулся с Украины, Груня задумывается. Удивительный он, Костя! Не похожий на других ребят.
— Ну и шатущий ты, однако! Всё тебя куда-то тянет, всё не дома. Небось всю жизнь эдак будешь? — серьёзно, совсем как взрослая баба, не то спросила, не то посетовала она.
— Не, это сейчас только. Война. Как вы, девки-бабы, не возьмёте в толк? Вот прогоним беляков, дома жить стану.
Они помолчали. Потом Костя продолжил:
— А вот есть один человек, комиссаром он у нас, так этот в Питер меня звал. Правда-правда. «Поедем, говорит, со мной, как войну кончим. Город тебе покажу, а хошь — на завод устрою. Ты, говорит, сметливый, быстро научишься…»
— А ты что же?
Вопрос был задан таким упавшим голосом, что Костя отвечал как можно неопределённее:
— А я — «не знаю ещё, говорю, подумаю». Он как начнёт вспоминать про Питер, думаешь — сказки сказывает. Куда тебе с добром наш Барнаул или Ново-Николаевск.
— Да что ты? — уважительно удивилась Груня, хотя сама никогда не видывала никакого города, даже Каменска.
— Ну! Цари там жили. Дворцы кругом. Пароходы прямо середь города по реке плавают. А главный крейсер, который подавал знак революцию делать, зовут «Аврора». Утренняя, значит, звезда. Ленина он видел в Питере, наш комиссар, близко. Вот как я тебя вижу.
Чтоб показать, как близко видел комиссар Ленина, Костя потянулся, дотронулся до Груни и тут же отдёрнул руку. Всё-таки удивительно, до чего он робеет её и до чего ему от этого хорошо…
— Так и есть, что подашься ты в Питер этот, — грустно сказала Груня.
— Здесь, что ли, худо? Да и нельзя мне. Мама как же? Вот ежели только посмотреть… А то поехали вместе?
— Ну, мне-то куда?
— А чо? Комиссар говорит, знаешь, какая жизнь пойдёт! Дай только беляков да богатеев выгнать. Советская власть для всех учение откроет, кто на кого хочет. Я бы, к примеру, на командира выучился, красного. А то, может, на ветеринара, скот лечить. Отец-то самоуком до всего доходил, а мне говорил — учись, по науке вернее… А ты бы на сестрицу милосердия выучилась. Вернулись бы — в белом стала бы ходить, раны перевязывать…
— Война кончится, так откудова раны? — практично заметила Груня. Она увлеклась и уж с безусловной доверчивостью воспринимала его мечты. Только вот это — откуда раны, когда не будет войны, — смутило её, не привыкшую ни к каким сказкам.
— Ну, мало ли… — Для Кости неважны были подробности. — Мало ли. Не раны, так просто лечить. Я видел одну милосердную сестру, в больнице. Строгая.
— Ох-ти мне! В больнице ты лежал?
— Да нет. Одно дело одному дяденьке передать надо было. В одну больницу, вот.
«Одно дело да одному дяденьке…» Какой-то непонятной, сложной жизнью живёт он. И ничего-то она о нём не знает…
— Слушай-ка, я что тебе, Костя, сказать хочу, да всё… Тс-с… — смолкла на полуслове.
Оба прислушались. В чуткой ночной тишине послышался быстрый топот нескольких кованых коней. Простучали, и стихло.
Костя забеспокоился. Что бы это могло быть? Поречное спит. Днём тоже незаметно было никаких подозрительных движений.
И вдруг этот топот. Какие-то люди — их несколько, может, трое, а может, пятеро, — въехали верхом, и главное — спешно. Кто, зачем? У кого остановились? Отсюда, с огорода, не увидишь. Не выскочить ли к центру села? Нет, всё равно уже проехали. Надо слушать, что дальше будет…
Ещё минуту назад казалось, что война с её беспощадностью, с постоянным тревожным напряжением, пронизывающим самый воздух, которым дышали люди, отступила было от Груниной хатки, от огорода, пахнущего мятой, от этих двух ребят, удивлённо и застенчиво прислушивающихся к чуду, происходящему в них самих. Вечному чуду превращения детской влюблённости в молодую любовь, в счастье, одно для двоих. Сейчас топот кованых копыт, прозвучавший в тишине, как бы разрушил невидимую стену, отделявшую этих двух от всего остального мира. Костя теперь жадно ловил каждый шорох, доносившийся издалека.
Груне он ничего не сказал о том, что его волновало, и, как бы приглашая её продолжать начатый разговор, спросил:
— Дак чо? Чо сказать-то хотела?
— Боязно очень за тебя, Костя. И сейчас испугалась. Уж не по тебя ли, мол, прискакали… Мне Настя рябая рассказала недавно, чего на мельнице слышала. Вот с тех пор и боязно…
— Да чего боязно? Рассказывай. Может, страхи зряшные?
— Поехала она на мельницу новины смолоть. Отец-то у них без вести пропавши, так она одна ездит. Ну, возле мельницы очередь на помол. Её-то после всех отодвинули. Ждёт. А у телег собрались Максюта Борискин, староста, да Иванихина, богатея зять, да мельник сам подошёл, Пётр Борискин, да ещё двое-трое, все к одному, на подбор. Чёрт их вместе свёл. Настю им то ли за пешками не видать было, она прикорнула в телеге, то ли видели её, да не стеснялись — чего им бояться? — болтали, ни на кого не глядя.
— Во, видишь, болтовни Настя испугалась и тебя перепугала. Ну, храбрые девки!
— Нет, ты вперёд послушай, а потом смейся. Сперва они партизан ругали. Мол, только установилась твёрдая власть — про колчаков они так, — а от этих партизан, мол, жизни никакой нету. Армия, мол, Красная сюда никак не долезет, так партизаны ей встречь прутся. И, главно дело, в сёлах помогают им многие, оттого и держатся. Обрубить бы, мол, эти уши-глаза, какие на партизан работают, сразу бы тише стало. Потом про тебя вспомнили, называли имя — Коська, Байкова коновала отсевок. Говорили — вот бы кого поймать. Он, мол, всё знает, вместе с самим Игнашкой Гомозовым ест-пьёт, первый у него помощник. Настя говорит — очень тебя ругали. Какую-то Сальковку, село, поминали и ещё Федьку поклоновского. Один сказал: «Своими бы руками удавил», — это тебя, Костя, а другой: «Его вперёд выпытать бы надо. За каждое словечко, мол, по жилочке выдергать — ничего бы не утаил. Вот бы когда все карты в наших руках оказалися»… А те опять: «Поймай-ка его вперёд»… Насте что, рассказывает, а сама смеётся: вот, мол, один молодец парень скольким старым головам заботы придал. А мне-то…
— А тебе? — переспросил Костя как-то совсем тихо. Хотя тут переспрашивать и вовсе не надо было, ему очень хотелось, чтоб она ещё сказала про то, как беспокоится за него.
Но Груня молчала, и Костя беспечно, как только мог, подтвердил:
— Верно, что вперёд ещё поймать надо, потом грозиться. Ты не боись. Вы, девки-бабы, всё чего-то боитесь. А их бить надо, не бояться. — Здесь Костя явно повторил слова, какими Гомозов говорил с партизанами, но сам этого не заметил. — Конешно, с умом тоже надо. Ты, к примеру, никому не говори, что меня видела.
— Что ты! Умру — не скажу.
Костя верит — она не скажет. Уж раз пытались, спрашивали… Ему представилась Груня, какой он увидел её в прошлом году, после поклоновского допроса, когда и мёд показался ей щипучим.