Боль за неё, желание защитить, укрыть от всего, что может ей угрожать, не находили выхода в словах. Мысли повернулись по привычному руслу — к ненависти против тех, от кого шло всё зло, какое он видел в жизни.
— Откуда только заводится на земле эта нечисть, богатеи эти? Люди — не люди, волки — не волки. На отца моего кто-то из них же, гадов, показал. Погоди, Груняха, выгоним белых, тогда и богатеям крышка. Жизнь справедливая пойдёт. У этих власти больше не… — Костя смолк. Какая-то часть его существа, независимо от всего, что он говорил и чувствовал все эти минуты, продолжала чутко прислушиваться к каждому звуку, и теперь он услышал снова конский топот.
Скакали те же кони — так показалось Косте. Но теперь — в обратном направлении, вон из села.
Костя мысленно ругнул себя, почему сразу, как услышал этих коней, не бросился поближе в улицу, где они ехали. Теперь бы, может, увидал, откуда выехали обратно. То, что неизвестные всадники заехали в Поречное на короткое время и вскоре столь же спешно повернули обратно, особенно насторожило его. Он задумался, по привычке разведчика прикидывая про себя возможные варианты — кто бы это мог быть, зачем и что поэтому надо делать.
Груня молча сидела рядом, обхватив колени руками. Каким-то женским чувством понимала его и не мешала.
Так ведь это, похоже, разведка, посланная вперёд от продовольственного обоза колчаковцев, соображал он про себя. Ну, скорее всего, что она: прискакали прознать, нет ли в Поречном красных партизан, свободно ли можно въезжать и грабить. Как же теперь проверить свою догадку? А что, если к реке спуститься? Обоз до того, как въедет в село, должен будет через мост переехать. По воде далеко голос идёт…
— Слушай, Грунь, чо это мы сидим тут, ровно две кочки? Походим давай маленько, к речке спустимся, а?
Над рекой течёт белый, как молоко, туман, клочьями заползает на берег, неся с собой холодную сырость. Груня зябко съёжилась. Такими худенькими показались Косте её плечи, такой неизведанной доселе жалостью и нежностью стиснуло ему сердце, что он быстро сдёрнул с себя видавший виды пиджачишко и накинул на Груню.
— Зачем, ну зачем ты! А сам-то?..
— Теперь теплее тебе, махонькая? — спрашивает Костя, и снова его голос перехватывает волнение. Ему-то нисколько не холодно. Скорей, жарко.
Они сидят на давно вынесенной на берег коряжине близко друг от друга.
Течёт перед ними туман по реке, над ними мигают, постепенно бледнея и угасая, мелкие, редкие звёзды. Сверху, с огорода, тянет запахом мяты и укропа. Обоза не слышно, может, то была никакая не разведка? Хоть бы его век не было слышно. Сидеть бы так долго-долго…
— Эх ты, птюха…
— Ой, гляди, Костя, небо с восхода светлеет! Люди-то уж небось выспались. Мамка мне что скажет? — Она решительно поднимается. Серьёзно смотрят на Костю продолговатые ясно-коричневые глаза, побледневшее от бессонной ночи личико с узким подбородком кажется ещё бледнее в сероватом предутреннем свете.
Костя быстро наклоняется и неловко прикасается губами к её щеке, пушистой и прохладной, как листик мяты.
— Завтра придёшь?
— Не знаю, где буду. Ежели уеду, так всё равно скоро вернусь.
— Я ждать буду.
Высокая трава на меже, примятая на бегу Груней, за ней не распрямляется. В августе травы ломкие. Так и остаётся след — узкая стёжка, тёмно-зелёная среди матовой росистой травы. Костя задумчиво смотрит на эту стёжку.
Что же делать-то теперь? Обоз так и не появился. А люди и правда вот-вот вставать начнут, если уж не начали. Он решает идти домой, взять Танцора и возвращаться в отряд. Ведь так и было условлено: если до сегодняшнего утра колчаковские грабители не придут в Поречное, больше их не ждать.
Пошёл сначала берегом. Пока можно, лучше вот так пройти, за кустами. Чуть подальше река делает петлю, здесь уж надо будет подняться по тропке — и бегом к своему двору.
Но чу! По воде явственно, действительно гораздо яснее, чем по суше, доносится сначала какой-то непонятный, смешанный гул, потом из него выделяется клокающий стук копыт по дощатому мосту, размеренный скрип многих тяжело гружённых возов. Обоз! Как здорово, что Костя не успел уехать из Поречного до того, как эти гады сюда пожаловали! Теперь скорей за конём — и к партизанам!
Хорошо ещё и то, думает на бегу Костя, что он в это время здесь, у реки, оказался. Если бы на сеновале сидел, ещё бы и сейчас не услыхал ничего. Отсюда их даже и увидеть можно, если встать на этот вот камень. Из-за пригорка маячат лошадиные морды, одна за другой. Телеги скрипят да скрипят. Много, однако, награбили господа. Ну, погодите же!
— Мама, ухожу я. Припасу никакого не надо, хлебушка только. Скоро вернусь, не тужи.
Проверил наган, патроны — в барабане семь штук да ещё несколько в кармане.
— Айда, Танцор, поехали.
Совесть
Жене целовальника, Ваньшиной матери, сегодня что-то плохо спалось. Колики мучили, а то мухи мешали — августовские, больно жалящие мухи. Поднялась, когда ещё ночь не кончилась. Ещё и коров было рано доить. Решила с утра пораньше выполоскать бельё, настиранное ещё с вечера. А то днём пойдёт круговерть, не успеешь ничего. Только она пристроилась на лавинке меж кустами, только взялась за мужнину рубаху, глядь — через реку кто-то переправляется вплавь. С конём вместе. «К чему бы это? — задумалась баба. — Ведь мост целёхонек». Пригляделась своими тёмными, окружёнными фиолетовыми растёками глазами и чуть громко не вскрикнула. Она узнала его. Как не узнать — к сыну сколько раз приходил! Ну точно же это Костька, сын коновала Егора Байкова, о котором она столько наслышалась в последнее время. Забыв про всё, бросив на берегу обе бадейки с бельём, она подхватила свои юбки и бегом затрусила к дому, будить мужа.
Пробудился и Ваньша. До него доносились лишь отдельные слова из захлёбывающегося шёпота матери. Из того, что уловил, понял не всё и не совсем точно. Но когда отец стал поспешно одеваться…
Агафья Фёдоровна, проводив сына, горячо молилась за него, стоя на коленях перед образами, крестясь и кладя поклоны. Внезапно, рывком открылась дверь.
— Тёть Агафья, Костя где?
— Очумел ты, нет? — внутренне холодея, сердито обернулась Агафья Фёдоровна. — Я его всё лето в глаза не видала… Господи Иисусе… пресвятая богородица.
— Врёшь, тёть Агафья, мне ему слово сказать…
— Ах ты, пёсье отродье! — трудно поднимаясь с пола, вся трясясь от гнева, закричала Костина мать. — Иди отсюда, пока ухват на спине не сломала! — и обеими руками схватила закопчённое вечное своё оружие.
— Тётк Ага… тётка Аг-гафья! — Ваньша крупно вздрагивал всем телом, как собака, которая знает, что её побьют, но долг верности не велит убегать. Маленькие Ваньшины глазки смотрят с преданностью и страхом. Но не ухват, видно, так перепугал его. Ещё что-то выражали эти глазки, что слова его выразить не могли. — Тётк Агафья! Ведь здесь Костя! Сейчас видели — он коня поил… у реки. А мой… а один дяденька побежал на него показывать. Имать его будут сейчас. Награду за него получить хочут, как за волка, за Коську. Вели уходить ему поскорее!
Слова ли Ваньшины, весь ли облик его с серым жалким лицом, по которому текли слёзы и капали на рубаху, и тёмными глазками, полными растерянности и отчаяния, убедили мать, но она поверила