подмена кажется сладкой и приятной. Мы не любим, хотя и любимы, а потому живем мечтами наших поклонниц.
Только подумайте: меня никогда прежде не целовали. Заточенный в теле старика, я и не надеялся, что какая-нибудь женщина обласкает и полюбит меня. Собственное тело оставалось для меня загадкой: книги Хьюго рассказали о том, что надо делать, но не о том, что я почувствую; и я потерял над собой контроль. Тем вечером миссис Леви, взяв меня за руку, уверенно двигалась дальше — и, видит Бог, я желал этого, ведь я остался с ней. Отягощенный сомнениями, я не мог сопротивляться ее рукам, поцелуям и тихому шепоту, нежным пением звучавшему в моих ушах. Я не мог справиться ни со своим разгоряченным телом, ни с острыми коготками, которыми она задевала меня, расстегивая пуговицы рубашки, и я растворился в ночных ощущениях. Тело, этот белый паук, затмило разум; окутало его шелком и загнало в угол, предоставив плоти жить по своим законам. Я очнулся в клумбе флоксов, едва способный дышать, а миссис Леви с улыбкой смотрела на меня, ее обнаженное тело серебрилось в свете луны, она гладила меня по волосам и шептала: «Ты — настоящий мужчина, Макс, не волнуйся. У тебя еще не было женщин, да? Макс, ты действительно настоящий мужчина».
На лестнице и в переписке я оставался мистером Тиволи, однако в ее объятиях я превращался в Макса, дорогого, любимого, сильного и желанного Макса. Никогда прежде мое имя не произносили так часто и с такими интонациями, причем каждая из них была нежной и теплой, казалось, это имя — всегда застревавшее у меня в горле — окрашивалось тысячей оттенков, лишь когда произносилось тихим, таинственным шепотом. С тех пор я практически не слышал, чтобы меня так называли; да, в порыве страсти женщины шептали мне на ухо всякую чушь, но почти никогда не произносили «Макс». А тебе уже довелось пережить это, Сэмми? Ты уже вдоволь наслушался всяких «Сэмми» — «Заходи, Сэмми»; «Правда смешно, Сэмми?»; «Выходи играть, Сэмми»; «Не отвлекай меня, Сэмми» — но достаточно ли ты взрослый, чтобы, читая мои записи, вспомнить совсем другие особенные «Сэмми», которые слышал от влюбленных девушек? Бывает, тебя вообще никак не называют, любовь — не беседа. Девушке просто приятно произносить твое имя, и хотя вот он ты, перед ней, она зовет не того Сэмми, которого обнимает, а будущего Сэмми, который, как она думает, всегда будет целовать ее с той же страстью. Вот и миссис Леви представляла себе будущего Макса, сильного мужчину, который всегда будет, запыхавшись, лежать во флоксах. Новое чувство настолько потрясло меня, что я его принял; на какое-то время я стал этим Максом, продолжал отвечать на ее записки и спустя некоторое время увидел условный сигнал в ее окне — свеча поднималась и опускалась. Ночной огонек. Господи, разве этого недостаточно для пылкого юноши в старческом теле?
Разумеется, я не забывал об Элис. Каждый раз требовались неимоверные усилия не выдохнуть ее имя в ухо миссис Леви. Я считал это своеобразной жертвой: трепеща в объятиях вдовы, я представлял себе лицо Элис. Кроме того, новый статус позволял мне спокойно заходить к миссис Леви, и мы с Хьюго (Демпси всегда ходил со мной) провели в гостях не один вечер, поджаривая ростбифы и развлекая старшую Леви исполнением «Песни пересмешника», дабы восхитить юную Леви фортепьянным переложением маршей времен Гражданской войны.
— Ура! Ура! Ура! Ура! — пели мы.
Элис молотила по клавишам, высунув от напряжения язык, Хьюго орал во всю глотку и размахивал руками, чтобы разогнать скуку, миссис Леви выводила каждое слово, будто посылая мне воздушный поцелуй, а милый старенький мистер Тиволи с улыбкой переворачивал страницы. Одну руку я держал на партитуре, а другой благопристойно поддерживал кружевную спину Элис, чувствуя под пуговицами платья цепочку позвонков и с каждым восхитительным «Ура!» ощущая, как вздрагивало ее тело.
Мама не приходила на эти встречи, она была на последнем сроке беременности и ежедневно пила виски, чтобы не впасть в истерику. Перед тем как идти к Леви, я относил матери обед и, как всегда, рассказывал о дне, проведенном на работе — в чреве кирпичного кита Бэнкрофта, о том, как забавный седой газетчик с непокрытой головой продал мне «Колл», где я прочитал о трех анархистах с площади Хеймаркет, ожидавших казни. Затем мы вместе просматривали почту. Она гадала мне на картах таро, а я читал ей «Космополитен», который мама могла прочесть и сама, но предпочитала с закрытыми глазами слушать меня. Потом, после посиделок в гостиной и перед совокуплением во флоксах, я поднимался к маме, целовал ее на ночь и гасил чадившую свечу в ее комнате.
На время родов меня отправили погулять, и мы с Хьюго очутились в пабе старого банкира, где взяли пива. С потолка свешивалась извивавшаяся змея бумаги, конец которой терялся в корзине; время от времени люди подходили к ней, чтобы прочитать о последних мировых новостях. Хьюго, отрастивший усы, был весь в черном, он одел свою форму цветочной оранжереи — мой друг работал в парковых теплицах.
— Вы уже видели «Королеву Викторию»? — спрашивал он у девушек, намекая на сорт больших водяных лилий, за которыми ему полагалось присматривать, и девушки всегда краснели. Видишь ли, Сэмми, в те времена подобные слова считались изящными.
— Ну, как там Левиафан? — спросил в тот вечер Хьюго, по обыкновению обозвав мою добрую соседку вульгарным прозвищем.
— Да ладно тебе…
— Ребятам в оранжерее интересно, правду ли говорят о еврейках.
— Ты им рассказал?!
— В самых общих чертах. А еврейки действительно самые страстные?
— Хьюго, мне не с кем сравнивать. Я вообще ничего о девушках не знаю. Миссис Леви — взрослая женщина.
— Ты до сих пор называешь ее миссис Леви?
— Хотел бы я называть ее Элис.
— Да брось! Подумай о преимуществах. И расскажи поподробнее о твоей миссис Леви…
Меня грызло чувство вины. Я мог притворяться, что пошел на близость с миссис Леви, дабы чаще видеть Элис, и тем не менее каждый раз, когда я наблюдал, как вдова, лежа на траве, освобождает от платья свой увядший цветок, когда смотрел в ее обеспокоенное лицо, внутри меня появлялась пустота. Я предавал то единственное, что хотел сохранить. Я плел свой узор, уничтожая его с одной стороны и одновременно пытаясь завершить на другой. «Ерунда какая-то», — сказал бы Хьюго. Наверное, моя история банальна; наверное, я не первый, кто запутался в любви, однако легче от этого не становится, правда?
Я посвятил Хьюго во все подробности, о которых не могу рассказать вам; я открылся ему не из бахвальства, не из юношеского желания покрасоваться, а потому что не смел держать дневник дома, свои поспешные записи я вел у Хьюго. Например, о том, как миссис Леви, готовясь к нашим встречам, носила нечто наподобие тампона с длинной нитью, за которую его можно было вытащить, о том, как она подготавливала для меня свиную кишку. Хьюго был в восторге. В итоге он стал моим лучшим собеседником, столь же неискушенным в любовных делах, сколь и я. Мы знали о сексе лишь то, что было в книгах мистера Демпси, а там, насколько я сейчас понимаю, говорилось преимущественно о сексуальных отклонениях. Ну да, а сам-то я кто? Сняла бы миссис Леви корсет перед семнадцатилетним юнцом? Ее привлекло мое уродство, моя легкая ненормальность. Да, я не утаивал от Хьюго ни одного события моей жизни. Ну, почти ни одного.
Люди у телеграфной ленты вполголоса обсуждали сместившуюся к востоку плотину, из-за которой город затопило и погибли тысячи людей. Бармен поинтересовался, не хочу ли я заказать еще пива себе и сыну.
— Он вовсе не… — начал было я.
— Принесите отцу еще кружечку, — ухмыльнувшись, перебил Хьюго. — Выпей, пап. Мне надо кое-что тебе рассказать.
А в одной из комнат верхнего этажа в этот момент рождалась моя сестра. К моей радости, из присутствовавших при таинстве кричала только новорожденная, никто не пятился в ужасе, и нервничала лишь мама. Розовенькая сияющая Мина ворвалась в этот мир, хватая ртом воздух, словно двоякодышащая рыба, а когда перерезали пуповину и девочка стала такой же одинокой, как и все мы, заорала, то мама, глядя сквозь зеленоватую дымку от хлороформа, наконец увидела свою дочь. Ту, которая будет взрослеть,