— Как я? Медведь вроде меня?
— Точно!
И, прежде чем я опомнился, мы вошли в парк. Я был настолько ошарашен отцовскими описаниями, настолько шокирован школьниками, выстроившимися за своими учительницами, толпами прохожих, чучелами ибисов и фламинго, расставленных у кустов, что не заметил маленькой и грустной детали. Когда я уже несся по траве парка, отец убирал в карман три красных корешка от билетов. Он заплатил за троих взрослых.
Конечно, в ту пору я еще не очень убедительно изображал старика — безбородый, слишком маленький для взрослого и слишком большой для мальчика, — но прохожие не задерживали на мне свой взгляд. Вокруг были куда более интересные вещи. Пока я вертел головой, стараясь не упустить ничего интересного, прозвенел звонок и объявили, что в медвежьей яме сейчас будет выступать Джим Порванный Нос.
Я умоляюще взглянул на родителей, и мама утвердительно кивнула, опустив вуаль до подбородка. Спустя несколько минут мы уже садились на сосновые лавки в амфитеатре, полном детей и хорошо одетых парочек, источавших неизменный запах попкорна с грязью — запах детства. На расположенную внизу арену вышел мужчина и объявил, что сейчас перед зрителями появится «ужасный медведь, который раньше танцевал в итальянских кварталах нашего города, но однажды взбесился, вырвал из носа кольцо и бросился на хозяина! Опасного зверя поймали, и мистер Вудворд, чтобы развлечь вас, привел медведя сюда». На арену неуклюже вышел Джим Порванный Нос.
Если в детстве вам довелось посмотреть в цирке на львов и гиен, старый медведь не произведет на вас особого впечатления, но я за всю свою жизнь не видел такого огромного существа. Я вскрикнул дважды: сначала в ужасе, затем — в восторге. Старый Джим поднялся на задние лапы и стал принюхиваться, непрестанно кивая нам головой, словно джентльмен, вошедший в ресторан, где его хорошо знают.
За арахис он выполнил несколько простейших трюков и полез на столб, чтобы уныло развалиться на верхней площадке. Каждый раз, когда дрессировщик выкрикивал, как опасен был Джим, бродивший по лужайкам Йеллоустоуна, как его ловили и какие замечательные трюки он выполнит для нас, мы аплодировали. Пока мы хлопали, Джим с земляным орехом, балансировавшим на кончике его пыльного порванного носа, прислонился к перилам и погрузился в мечты, как делает любой рабочий, пока рядом не появится начальник с хлыстом и не напомнит, что настало время отрабатывать жалованье. Я восхищался старым Джимом и немного сочувствовал ему. Я прекрасно понимал, что он жил в клетке, одинокий и растерянный, а его единственными друзьями были сторожа.
Однако дети не способны долго испытывать жалость. Она жжет, она не дает покоя, и мы быстро находим противоядие: самих себя. В моем неокрепшем детском сознании я спасал старого Джима: забирал его домой и позволял жить в нашей неприступной крепости на Ноб-Хилле, прятал в папоротнике, стоящем на верхней лестничной площадке, залезал с ним в кухонный лифт, оттуда мы проникали в подвал, где хранилась картошка и старые вина. Джим присматривал бы за мной своими уставшими глазами, пока я спал, и вообще наполнил бы мою жизнь сильными переживаниями и разнообразными приключениями, за которые его и посадили в клетку. Я бы спас Джима, а он, восхищенный и благодарный, лизнул бы мой лоб черным, огромным, как ботинок, языком.
После представления с медведем отец хотел отвести нас кататься на роликах, но мама сочла это слишком рискованным. Тогда, следуя указателям, мы отправились к воздушным шарам — против этого даже мама, вытиравшая платочком испарину со лба, не сумела возразить.
Шар вызвал у папы восторженные вздохи и широкую улыбку; отец стоял подбоченясь и, запрокинув голову, смотрел на это огромное серебристое великолепие. Он любил изобретения и новые технологии, особенно если те имели отношение к электричеству. Поэтому в нашем доме давно бы установили телефон, не возрази мама, что, помимо безумной дороговизны, во всей стране найдется лишь три тысячи людей, которым можно будет звонить, и что все эти люди неизвестного происхождения смогут названивать нам. Отцу запрещено было потакать своим техническим капризам, хотя как-то вечером, спустя годы после прогулки в Вудвордс-гарден, папа, ведомый любовью то ли к маме, то ли к новинкам, подарил ей электрический камень, вмонтированный в булавку для шарфа. Он вставил туда крошечную батарейку и приколол подарок на мамин лацкан, где сие творение засияло жутковатым светом. Мама нежно улыбалась, пока отец объяснял, как это все работает, и уверял, что таковы последние тенденции моды. Тогда мама посмотрела на него с жалостью и сказала:
— Спасибо, Эсгар, и все же я не могу.
После этого она сообщила ему, что, как и в случае с французскими платьями, она всегда сначала предоставляет другим возможность опробовать последние тенденции моды.
Это был последний проступок отца, но далеко не первый. К тому времени, когда я стал выходить на улицу, его уже успели отчитать за припрятывание разнообразных диковинок (таких, как прозрачные, заостренные лампочки, которые я нашел в папином кабинете, — они лежали в полом глобусе, словно кладка яиц стеклянной ящерицы) и за походы на публичные представления, вроде того, где мы сейчас находились.
— Только взгляни на это, старик, — сказал мне папа со своим странным акцентом. — Только взгляни!
Выше деревьев, выше деревянного ограждения площадки для зрителей, огромный даже по сравнению с большой палаткой авиаторов, прошитый серебром шар профессора Мартина испускал мягкое сияние. Он покачивался на ветру, пока зазывала перечислял его достоинства, а профессор готовился к взлету. Шар, казалось, существовал в каком-то противоположном измерении; громадной перевернутой каплей завис он над землей, ежесекундно порываясь взмыть в небо.
— Боже праведный! — пискнули рядом. Мои родители никогда бы такого не сказали. Подобные фразы я слышал только от няни. — Боже праведный, что это?
Меня терзал тот же самый вопрос. Очарованный парком, я совсем позабыл об окружающих людях. А там, рядом со мной, стоял самый удивительный их представитель — обыкновенный мальчик.
Я знал, что я другой. Отец усадил меня в своем темном кабинете и, сквозь завесу сигарного дыма, объяснил, что ко мне доктор приходит чаше, чем к другим мальчикам, поскольку я, по его словам, «чем-то околдован». Мама, чья нежность выражалась словами «старичок» и «медвежонок», однажды утром, обрызгивая себя духами с запахом магнолии, объяснила, что я не похож ни на кого в мире, ни на одного мальчика, ни даже на папу, когда тот был маленьким, ни на слуг, ни на повара — ни на кого. Правда, такое говорят всем детям: вы замечательные, вы неповторимые, вы уникальные. Однако я знал, что был действительно особенным, поскольку слуги шептались обо мне слишком много, а однажды, когда я спрятался в подвале, протиснувшись за доски, я услышал беседу няни и Мэгги: горничная причитала, как ей жаль, что я родился «таким славным, но таким изувеченным».
А здесь, приветливо поглядывая сквозь облака пыли, стояло нечто, чем я не был. Рядом был рыжий мальчуган, одетый, как и подобает маленькому человечку, в мягкой черной шляпе с крошечными полями и потертом костюме, который явно не меняли с самого утра, его изрядно помятую ткань покрывали шерстяные катышки. Мальчик смотрел ясными голубыми глазами и морщил клубнично-розовый нос — подарок от вчерашнего слишком страстного солнца. Трудно сказать, что он обо мне подумал. Но я счел его самой причудливой диковинкой, которую когда-либо видел. Я знал, что так выглядят все маленькие мальчики — каждый день я видел их из окна, важно сидящих на скамейке или в голос перекрикивавшихся с друзьями — но я даже не думал, что вблизи они такие уродливые. В то время как под моим крепко сбитым телом скрипели ступеньки и качался гамак, этот мальчишка напоминал птичку или мешок с косточками, его конечности сгибались совершенно непостижимым образом, словно восточные коробочки, что бесконечно складываются и раскладываются, подчиняясь хитро соединенным шарнирам. Я был ошеломлен и промолчал.
— Что это? — переспросил он нетерпеливо, поскольку хотел получить разъяснения, а рядом стоял взрослый — я.
Я запнулся. Родители о чем-то яростно шептались — позже я узнал, что они спорили, стоит ли папе покупать мне что-нибудь экзотичное, вроде банана, завернутого в фольгу, — и потому не видели, в какое затруднительное положение я попал. В тот день я так легко смешался с другими детьми лишь потому, что мое самосознание растворилось в радости открытия. Однако тогда, в той паузе, пока профессор возился с