не слушали, грызли семечки, вспоминали добрых, не очень строгих женщин.
Священник махал рукой и со слезами на глазах покидал этот «бедлам», эти «Содом и Гоморру».
Как только он исчезал, возникали разговоры о красных, о земле, о севе, о войне. Теперь просвещали солдат уже и новые члены пятерок — Максим Гребенюк, братья Михаил и Мирон Натыкины, Владимир Попруга, Даниил Муха, Иван Лисовец, Роман Колодочка, Григорий Дудка.
Перед самым отъездом полка на фронт подполье понесло горькую утрату. Отделение Гримилова- Новицкого схватило бойца пулеметной команды куреня, члена одной из пятерок Дмитрия Михайловича Черненко.
Подпольщика ежедневно избивал заместитель Гримилова Крепс, но Черненко выдержал побои и не сказал ни слова.
На допросе Крепс застрелил боевика.
Об этом военно-революционному совету полка сообщило городское подполье, получившее сведения от чекистов, у которых был свой человек в штабе армии.
Ревком отправил специального нарочного в поселок Кучугун Челябинской губернии, откуда был родом беззаветный герой. Посыльному вручили немного денег, продукты и мыло для семьи Черненко. Гонец обещал жене погибшего: товарищи мужа отомстят за его смерть.
…Эшелоны куреня медленно приближались к Златоусту. Поезда застревали на каждой станции, почти на всяком разъезде, и бездеятельность и неведение очень угнетали солдат.
Василий Орловский поручил Лебединскому и председателю ревкома 3-й сотни Федору Колчуку собрать на головной платформе, где стояло орудие, военно-революционный совет полка.
Сделать это удалось лишь в Златоусте, где на короткое время скучились эшелоны. Но требовалась крайняя осторожность, чтобы офицеры ничего не заподозрили. Особо заговорщики старались не навести на свои следы куренного атамана.
Поручик царских времен Роман Святенко лез вон из кожи, чтобы его прыжок на самую маковку полковой власти, по сути — в полковничье, а то и генеральское звание, не вызывал насмешек и нареканий.
Атаман вполне усвоил и всей душой одобрял мордобой, ибо полагал, что иным путем выбить из солдатских голов глупости и ослушание невозможно.
Сын крупного торговца скотом («Святенко и сын»), он с молоком матери усвоил, что достаток — следствие постоянного труда, изворотливости, крепости духа, а бедность — дочь безделья и лени глупцов.
Когда домашний учитель Романа (из полтавских разночинцев) пожимал плечами и спрашивал, что мальчишка сказал бы, родившись в семье бедняка, Ромка важно усмехался и давал понять учителю, что он- то, Святенко, уж как-нибудь сумел бы выкрутиться.
Уже тогда купецкий отпрыск не забывал, чей он сын и кто есть учитель.
В курене Святенко не чуждался философии собственного изготовления и на офицерских вечеринках излагал ее старику-попу и сотенному Лушне, никогда не перебивавшим атамана.
Смысл разглагольствований Романа Акимовича умещался в нехитрую схему. Попик был местный, и атаман старался говорить по-русски. Он поднимал вверх жесткий обкуренный палец.
— Нищий, он обязан стремиться к лучшей жизни, ежели не совсем свинья. Я тож на месте безродного и бездомного Ваньки норовил бы ухватить богатея за глотку и отнять достаток.
Тут он делал долгую глубокомысленную паузу и усмехался.
— Однако ж я — не голяк. И я не дозволю, чтоб кожна свиня меня грабувала! Так я кажу?!
Попик молчал в смущении, а Лушня поддакивал, как не поддакнуть: начальство!
В дни редких запоев Святенко говорил приближенным:
— Вси воны гирше нимцив и наволоч! Давити их всих без жалю!
Ругань относилась к солдатам полка.
Под стать Святенко были и остальные офицеры — добровольцы, богатеи, пострадавшие от Советской власти.
Особую ненависть рядовых вызывали сотники Белоконь и Лушня, да еще разве бунчужный Кургузов, бившие солдат по физиономиям, осыпавшие их градом ругательств и штрафными нарядами вне очереди.
Гришка Кургузов, сын сумского кулака, полагал себя прямым выходцем из народа. На сем основании он утверждал, что каждый бедняк — «подляк» и никому из них верить нельзя.
Однако ума у этого дурака оказалось больше, чем у сотенных. Вполне понимая, что может случиться, когда полк получит патроны, Гришка за день до отъезда изловчился перейти в пехотный запасной полк и остался в Челябинске.
…К исходу недели эшелоны наконец миновали Аша-Балашовский завод; Уфа была совсем близка. К этому сроку уже даже в мелочах спланировали восстание. Как только полк получит патроны и выйдет на позиции, ревком подаст сигнал мятежа.
Двенадцатого апреля, в вербную субботу, эшелоны разгрузились в Уфе и пешим порядком отправились в Бугульму. Оттуда курень повернул резко на юг, на станцию Сарай-Гир Самаро- Златоустовской железной дороги.
К чугунке вышли тридцатого апреля 1919 года. Здесь полку наконец-то выдали патроны (двести пятьдесят штук на бойца) и пулеметы со снаряженными лентами. Измотанные тяжелыми маршами по грязи, пехотинцы все же повеселели: теперь можно свести счеты с ненавистным офицерьем и уйти к красным!
Оставался последний двенадцативерстный переход из Сарай-Гира в село Кузькино Бугурусланского уезда Самарской губернии.
И Колчак, и Ханжин, и Каппель знали, что большевистский командующий Фрунзе наметил главный удар в разрыв между 3-м и 6-м корпусами белых. Значит, Сарай-Гир и Кузькино попадали в зону красного наступления, и именно туда стягивались пехотные полки, чтобы перехватить клинки казачьей бригады Ивана Каширина, идущей на острие удара. Каширин прорвался к железной дороге, рейдировал где-то рядом и мог в любой час выскочить из засады.
В ночь на первое мая куренной атаман приказал сотням идти марш-броском на Кузькино.
Ревком еще в Челябинске оповестил своих, что Каппель и контрразведка договорились рассосать сотни по пехотным полкам 11-й дивизии. Это означало разобщение подполья и крах восстания, так и не родившегося на свет.
Из Сарай-Гира спешили в черной слепоте ночи, еле вытягивая сапоги из холодной жирной жижи, со вздохом вспоминали молчаливых крестьян и рабочих «чугунки», их взгляды, полные грозы. Для тех безмолвных людей эти сотни в погонах были враги, опора ненавистного режима.
В Сарай-Гире, перед маршем, начальник 11-й пехотной дивизии устроил войскам смотр. Генерал оглядел четкие ряды сотен, обратил внимание на лихо торчащие папахи офицеров — и сообщил, что «козацькому роду нема переводу». Затем он выразил совершенную уверенность: красных скоро вышибут из Самары, а там — Москва, где на столбах повиснут все те, кто остался от сборища большевиков.
«Панове молодцы» кричали «Рады стараться!», у начдива выступили на глазах слезы, и все были довольны друг другом: генерал — куренем, а курень — старым дураком на коне.
Потом говорил атаман Святенко, что он надеется на сотни, как на каменную стену, что один их вид обратит красных в бегство, и «козаки» опять весело и жидко кричали «Ура!»
В три часа дня первого мая головные взводы полка вошли в Кузькино. Крестьяне и какие-то солдаты, надо полагать, расквартированные в селе, глядели на «самостийников» не столько с любопытством, сколько с ненавистью.
Четвертая сотня, не останавливаясь, отправилась в окопы, вырытые в четырех верстах от Кузькино. Остальные по команде составили винтовки в козлы и повалились на травку площади. Поговаривали, что сегодня же «козаков» введут в боевую линию, передав сотни пехотным полкам.
Орловский велел тотчас всем членам ревкома собраться в овраге, отгороженном от деревни садами крестьян.
Когда подпольщики сбежались туда, Василий Иванович заявил, что «настав сичи час» и надо немедля поднимать мятеж, пока людей не растащили в чужие полки.