И тут тревога: чехи и словаки Челябу захватили и на Екатеринбург прут, а мы, сам понимаешь, у них на пути.
Схватил я винтовку — и на фронт, под Аргаяш, в отряд товарища Мягкого, начальник штаба Лопатышкин.
Между Аракульским и Селезневским (Селезневское по-другому сказать — Татыш) болотами произошла у нас с иноземцами сильная схватка под звуки пушек и пулеметов в большом числе. И вскоре обнаружилось: мы послабей, а чешский полчок на военном деле собаку съел. Пятимся мы, пятимся, лишь зубами скрипим со зла. До самой станции допятились, до чугунки то есть.
И тут, поверишь ли, в горький этот, в позорный момент является на самые огневые позиции моя маманя Мария Васильевна Мокичева, только ее и ждали!
Идет она, крестясь и поохивая, вдоль траншей и окопов Селезневского фронта и спрашивает всех встречных: где командир?
В конце концов прибывает в землянку товарища Лопатышкина (он родом уфалеец, земляк, стало быть) и вопрошает сурово:
— Где этот, скажи мне, сукин сын Мишка?
Начальник отряда (он теперь уже начальник отряда) недоумевает:
— Какой Мишка?
— Мой сын Мишка. Мокичев.
— Есть такой. В цепи лежит. Но ходить туда не к чему, там пули летают.
— Ладно, — говорит маманя и отправляется прямо к окопам.
Ходит она по огневой, свинец свистит, снаряды порой визжат, вглядывается в бойцов — узнать никого не может. Все грязные, как в аду, болота кругом, я уже говорил, Санечка.
Подошла ко мне, спрашивает:
— Не знаешь, сынок, где тут антихрист Мишка Мокичев обретается?
Я фуражку на лоб надвинул, голос переиначил:
— Не знаю.
Тут маманя соседа, кыштымца Тишку Разорванова, спрашивает о том же.
А Тишка, злодей, усмехается:
— Так вот же он, Марья Васильевна, на арапа похожий. Который с вами балакал.
Я подхватился — и бежать. Мать — за мной.
— Куда тебя лешак понес, ирод!
Что делать? Стыд-то какой! Повернулся я, навел на родную маманю винтовку, зубами лязгаю, кричу:
— Не подходите, мама! Не позорьте меня, Христа ради, прошу вас!
Родительница качает головой, говорит:
— Уже шестнадцать годов тебе, сынок, а ума не набрал. И кидает мне узел с чистым бельем.
— Исподнее хоть свое черное перемени…
Ладно, попросил я маму в другую от меня сторону глядеть, обрядился в новое, а грязное ей откинул.
Она поплакала — и снова к Лопатышкину.
Стала возле него, передавали, руки в бока и напустилась:
— Позволь, командир, спросить тебя: что это у вас за армия такая?!
Лопатышкин очень удивился и спрашивает:
— Чем же вам, гражданка Мокичева, плоха наша рабочая армия?
— А тем, — заявляет маманя, — что тащите к себе, считай, младенцев, суете в окопы и неволите стрелять.
— Бог-от с вами, — поясняет Лопатышкин, — и не думали мы того. Он сам к нам прибег.
— А почему не погнал?
— Гнал. Но нет терпения уговаривать мальчишку, если хотите знать. Не переломить его!
И вот когда побеседовали они так, прибегает ко мне в окоп вестовой.
— Лопатышкин приказал: сей же час к нему!
Я — в землянку. Командир заявляет:
— Боец Мокичев, слушай приказ! Чтоб через одну минуту духу твоего тут не было! Винтовку сдай и патроны тоже.
Я тогда от сильного чувства прослезился и отвечаю:
— Вы, командир, продались мировому капиталу, что меня гоните, а от этого всё же слабее наш стальной пролетарский отряд.
Лопатышкин поворачивается к моей маме, ехидно смеется и говорит:
— Вот видите, Марья Васильевна, какой это дерзкий тип, ваш сын Мишка. По совести я должен ему за «мировой капитал» набить морду, но я не обижаюсь, поскольку ваш сын дурак и, скажу честно, беззаветный герой войны.
Тогда заплакала маманя и вопрошает: что же теперь?
И Лопатышкин снова — ко мне:
— Пойми, — говорит, — рыбья башка, какое наше положение. Мы сейчас отступать станем, пулями будем и зубами рвать горло белому гаду, и многие из нас лягут на этой сильно заболоченной земле. А ты еще молод, даже слишком — и нет тебе никакого резона губить жизнь в этой комариной трясине. Подрастешь, тогда, конечно, другое дело, воюй, сколько влезет, в жизни смертей много. Тогда никто слова поперек не скажет.
Отвечаю:
— Что вы капиталу продались, — я в запале сказал. А теперь вижу: в самую точку попал. Ибо вот что значат ваши слова: все люди, как люди, а Мокичев — за мамкину юбку держись.
Тут Лопатышкин махнул рукой, скривился и ворчит:
— Под носом у тебя взошло, а в голове и не посеяно, Михаил. Иди хотя бы простись с матерью. Вот видишь, на третьей пути — пустая теплушка? Лезьте туда и побеседуйте родственно.
— Это, командир, иное дело. Это — могу.
— И не забудь оружье оставить, не с чехами в бой идешь, а с маманей толковать.
Вздохнул и добавляет:
— Береги мать, другой не будет.
Ладно, оставляю винтовку и подсумки в землянке, иду на третью путь. Подсадил родительницу в вагон, сам впрыгнул, постелил шинелку — и калякаем мы степенно обо всем на свете — о батюшке, о заводе. Но маманя больше сворачивает на старое: давай, Мишка, вертайся домой, ну, что ты, сынок, в самом деле!
Я объясняю:
— Не учен я бегать взад-пятки, мама.
Расплакалась родительница и кричит:
— Я те дам нагоныш, брякалка разнесчастная!
И в этот самый миг лязгает наша дверь, и становится в теплушке темно, лишь вверху окошко малое светится. Кто-то, выходит, вагон затворил и дверь закрючил.
Я барабаню по доскам, все кулаки отбил, а тот насмехается:
— Не бейся попусту. Приказ: домой тебя укатить.
— Я те укачу, беляк недорезанный…
— Ори, сколь хошь, а я ухожу: скоро поезд на Екатеринбург явится.
Потом свистнул маневровый, потащил теплушку по стрелочной улице, подцепил ее к поезду, стало быть, и поехали мы с маманей в родной нам город Кыштым.
Я говорю:
— Зря вы торжествуете, мама, и обман ваш напрасен. Может, один раз в жизни революция, и как я потом в глаза людям погляжу?
А мама лишь улыбается и норовит меня, как малое дите, по волосам погладить.
Ладно, приехали в Кыштым, отворили горницу, мать сообщает: