На вокзале бушевало безумие. Истерически кричали и ссорились жены офицеров, купцов, чиновников, пытавшиеся прорваться в битком набитые вагоны и теплушки, залезть на платформы. Дамы выли, вцеплялись друг дружке в патлы, и вполне добропорядочные в прошлом матроны — хрипели от площадной брани.
Марью Степановну удалось отправить в Омск на конфискованном у кого-то автомобиле, и оттого Павел Прокопьевич, невзирая на обстановку бегства, чувствовал некое облегчение, — на этот раз цепкой бабе едва ли удастся отыскать его в чудовищном вихре отступления.
В оставшиеся до отъезда дни отделение Гримилова пыталось замести следы, то есть сделать то, что делают подобные учреждения в подобной обстановке. В тюрьмах были уничтожены почти все большевики, часть левых эсеров и анархистов; сожжены опасные и ненужные бумаги; оповещена агентура, упразднены старые явки и назначены новые; и выполнено еще множество необходимых и лишних дел.
Юлия Иосифовна Соколова (это были настоящие ее имя и фамилия) тоже энергично готовилась к эвакуации. Солдаты и фельдфебель отделения контрразведки, по указанию этой маленькой женщины, увязывали и опечатывали совершенно секретные бумаги, содержание которых она в свое время сообщила в особый отдел 5-й красной армии. Именно поэтому разведчица тщательно следила за подготовкой документов в дорогу — они уже не имели для красных никакого значения.
Юлия не могла отказать себе в удовольствии и тиранила Ивана Ивановича и Павла Прокопьевича высокопарными речами о долге офицеров контрразведки, обязанных проявлять спокойствие мужества; тут же пыталась узнать, когда же наконец появятся обещанные телеги и автомобиль, чтоб начать погрузку.
— А черт их знает! — хрипел совершенно взмыленный Крепс, на которого Гримилов, по обыкновению, взвалил самые трудные дела.
Однако ни Юлия, ни офицеры Гримилова город покинуть не сумели.
Двадцать третьего июля, во второй половине дня, в комнатку делопроизводства вбежал задыхающийся Вельчинский.
— Юля, немедля беги! Ради бога!
Она посмотрела на помертвевшее лицо Николая Николаевича, тотчас поняла, что случилось ужасное и потому не время обижаться из-за того, что он обращается к ней на «ты».
— В чем дело, Николай Николаевич?
— Арестован твой «нищий». Нам всем грозит огромная беда!
— Беда?
— Ах, господи, не до сцен теперь! Скорей… Тебя не должны арестовать… Я не вынесу этого!
Он почти дергал ее за руку.
— Торопись же… Я узнал: нищего выследила Граббе. Эта потаскуха погубит нас всех.
Юлия что-то отвечала Вельчинскому, соображая тем временем, почему опасность грозит «нам», а не только ей, и отчего поручик не выдержит ее ареста.
И тотчас поняла главное: офицер боится — она не перенесет побоев и выдаст его на допросах. Он, и в самом деле, сообщал ей то, что не подлежит разглашению. И разумеется, Юлия понимала: Николай Николаевич, этот нелепый поэт-кнутобоец, очень влюблен.
Вельчинский что-то снова говорил ей, она что-то отвечала, стараясь, чтобы голос ее звучал спокойно и обстоятельно. А тем временем мозг работал с резкой быстротой и отчетливостью, изобретая и отбрасывая одно за другим средства спасения.
Конечно же, она не однажды, а может быть, сотни раз рисовала себе в минувшие недели всякие трагические обстоятельства, в которые могла попасть, и способы избавления от бед. Но в эти секунды, узнав о невзгоде от Вельчинского, обязана была связать свои планы с новостью, не допустить просчета.
Наконец что-то решила, сказала поручику: «Задержите Крепса и Граббе!», — кинулась вниз по Степной, выбежала на Уфимскую и направилась к дому, где жила. Казалось, это безумие — ее будут искать прежде всего именно там, в комнатах особняка или пристройках. И все же спешила именно туда, в дом, надеясь, что Крепс (прежде всего — Крепс!) никогда не подумает, что она способна на такую глупость.
Близ особняка Соколова заставила себя перейти с бега на спокойный (спокойный!) шаг, медленно прошла во двор, быстро огляделась и, никого не заметив, бросилась в погреб, где хранились соления.
Она не однажды на фронте и теперь, в тылу врага, оказывалась рядом с гибелью, смерть могла грозить ей много раз впереди, когда на спасение будут отведены секунды, а то и меньше. И еще раз с удовлетворением подумала о том, что все-таки вовремя, заранее помыслила о «соломке» в местах, где могла упасть.
И сейчас, не колеблясь и не размышляя, метнулась в сырую полутьму погреба, где стояли кадушки с капустой, помидорами, огурцами, в том числе огромная сорокаведерная бочка с рассолом. Огурцы из нее были почти выбраны, и в остатках жижи женщина могла скрыться с головой.
Юлия подбежала к бочке, с беличьей ловкостью ухватилась за ее верх и, подтянувшись, перекинула тело в тепловатый и резко пахнущий рассол.
Жидкость доходила ей до груди и, готовясь к тому, что неминуемо должно случиться, она два или три раза окунулась с головой, проверяя себя и считая секунды без дыхания. Выходило: может продержаться за один раз около ста секунд.
Ныряя, держала сумочку над головой, чтоб раньше времени не замочить бумаги и пистолет. Теперь достала оружие, с нежной грустью подумала о Фрунзе, подарившем ей этот браунинг, почти автоматически вставила в рукоять обойму и перегнала из нее патрон в ствол. Она десятки раз читала в рассказах и романах фразу «дорого продать свою жизнь» и полагала теперь, в чрезвычайных обстоятельствах, что эта жестокая мысль поможет ей, в случае нужды, исполнить последнюю обязанность.
Ей надо продержаться совсем недолго. Красные вот-вот войдут в город; Гримилову и другим, может статься, не до нее, вдруг выпадет удача, ее оставят в покое.
И еще подумала, пожалуй, не без юмора: бабушке дворника Кожемякина было все-таки приятнее прятаться от помещика в кадушке с кислым молоком…
Мысли ее вернулись к Фрунзе и Тухачевскому. Она вспомнила их прекрасные лица, юные и одухотворенные, и почувствовала состояние, похожее на прилив сил.
Оба они, и командюж[83], и командарм, отзывались о Юлии весьма похвально, подчеркивали ее мужество, укрепившееся на полях мировой войны, аналитический ум, способность на теряться в самых сложных, даже трагических обстоятельствах. Правда, и тот, и другой помнили о ее серьезном недостатке: Соколова была вспыльчива и резка. Но ум и редкая красота женщины, полагали полководцы, вполне возмещают слабину.
Это они, Фрунзе и Тухачевский, посоветовали начальнику особого отдела 1-й армии Востфронта взять ее к себе на агентурную должность.
Позже Соколову пригласил к себе начальник особого отдела 5-й армии Павлуновский: она переходила в его штат.
В ту пору они, знакомясь, долго беседовали о прошлом и пытались предсказать развитие ближайших событий.
Иван Петрович вскоре узнал, что Юлия Иосифовна — дочь попа-расстриги, после лишения сана работавшего счетоводом и бухгалтером. Мать Юлии умерла, когда девочке было восемь лет, и отец остался один с четырьмя детьми на руках.
После смерти мамы девочку взяла к себе тетя Анюта в село Износково Льговского уезда Курской губернии. Там Юля окончила начальную школу и научилась любить стихи Пушкина, Лермонтова, Тютчева и Руставели. Потом она вернулась в дом отца, в город Фатеж, где закончила гимназию. С прилежанием изучала иностранные языки и вполне свободно говорила по-французски, по-немецки и польски, знала латынь.
Девочка часто была печальна, нервничала, и Иосиф Алексеевич полагал, что дочь не забыла смерти матери.
Последний класс гимназии она закончила уже в Курске, вернулась в Фатеж и поступила на должность учительницы в четвертый класс.
Как-то в губернском городе, на пасху, Соколова познакомилась с милой, интеллигентной девушкой